– Совсем охамели! – недовольно вскрикнула крупногабаритная, неповоротливая женщина в лиловой кофточке. – Вопиющая невоспитанность!
Она продолжила говорить с причмокиванием, прожёвывая слова, будто затвердевшую конфетку-ириску, постоянно прилипающую к зубам:
– Понаехали… И на улице, и… Ну нигде нет прохода от этих вот лимитчиков. От этих… Теперь они уже и в библиотеке…
Она с трудом встала и хотела сказать что-то ещё оскорбительное, но тут же осеклась, увидев, с каким негодованием глянул на неё бородач. Женщина восприняла этот взгляд как пощёчину. Она попыталась в ответ ему что-то гневно выкрикнуть, но только беззвучно шевелила дрожащими от злобы губами, сопела и удивлённо вскидывала брови, нервно теребя огромную пуговицу на кофточке.
Сверху послышался монотонный, убаюкивающий голос библиотекарши, спускавшейся по спиральной лестнице:
– Товарищи, заканчиваем. Через десять минут закрываемся.
Чарышев сдал книги и торопливо зашагал в гардероб. Но уже на выходе из читального зала спохватился, сел за ближайший свободный стол и торопливо записал в тетрадке: «Сегодня солнце зашло в пять часов». И приписал дату: «27 января 1988 года».
Открывшаяся ему в этот день неожиданная догадка касалась трагической судьбы Александра Пушкина. Было действительно странно, что предыдущие исследователи жизни этого русского гения, скрупулёзно изучавшие даже мельчайшие крупицы его биографии, не обращали внимания на одно явное и очевидное несоответствие.
Чарышев, опираясь на известные факты, сделал простой и поразительный вывод: если Пушкин, как об этом утверждали свидетели, действительно выехал к месту смертельной дуэли только «в четыре часа пополудни», то по времени выходило, что на Чёрной речке он должен был стреляться с Дантесом в темени январских сумерек. То есть при факелах. Но этот факт в описаниях свидетелей нигде не фигурировал. Да и дуэли в таких условиях не проводились. Более того, по описанию военно-судного дела выходило невероятное. Следователи не интересовались оружием, из которого стрелялись. Не выезжали на место преступления. Не искали автора подмётных писем. И не допрашивали важнейшего свидетеля – вдову Пушкина – Наталью Николаевну. Они почему-то поспешно решили, что им «всё и так ясно».
Чарышев не понимал причину такого грубого пренебрежения фактами в этом деле. Но прочитанные им документы не оставляли никаких сомнений в главном: истинные подробности случившегося были преднамеренно скрыты. И это, несмотря на то, что во всеуслышание утверждалось: «Пушкин – наше всё 1 1 1 Знаменитое высказывание литератора Аполлона Григорьева, который удивительно точно подметил многогранную воплощенность русского человека в гениальном Пушкине.
1», он – «чрезвычайное явление русского духа».
Гоголь ещё при его жизни увидел в нём того гения, которого мы рассмотрели только в следующем веке. Но он увидел в нём и гораздо большее. Он уверенно заявил, что Пушкин – «русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится чрез двести лет 2 2 2 Пророчество выдающегося писателя Николая Гоголя, опубликованное в 1834 году.
2». Это не оспаривалось. Но при этом кое-что очень важное упорно замалчивалось. Выходит, – размышлял Чарышев, – кому-то очень не хочется, чтобы мы узнали всю правду о нём, а, значит, и о себе. Ведь через него можно рассмотреть себя предстоящего. Означенное Гоголем время неумолимо приближалось.
Для прояснения открывшихся обстоятельств Чарышев часами просиживал в библиотеке. И это занятие для него было вовсе не в тягость. А уж если в архивах отыскивалась какая-нибудь редкая рукопись, он ликовал так, будто нашёл ценнейший клад.
Чарышев был настолько увлечён жизнью, что не ощущал её скоротечности. Иногда до такой степени погружался в исторические документы, что начинал чувствовать происходящее совсем рядом. Будто становился его принадлежностью. Кожей ощущал каждое прикосновение другого времени. И прошедшее могло грубовато толкнуть его плечом в какой-нибудь дореволюционной ночлежке на Хитровом рынке. Или познакомить на Невском проспекте с Фёдором Михайловичем Достоевским, спешащим к издателю. А могло без всяких церемоний организовать прогулку с неторопливым Львом Николаевичем Толстым. Причём последний, придерживая Чарышева за рукав на углу Малой Морской, доверительно и негромко жаловался, что книги его «идут плохо» и ему «грустно и скверно жить на свете». И он же скажет ему, что и «люди ему опротивели, и сам он себе опротивел». Вадим долго после этого стоял потрясённый: ведь это говорил человек, который позднее сумеет стать авторитетом для миллионов людей по всему миру.
Читать дальше