Годами позже, когда он уже разорвал с церковью и перешел в другую жизнь, в Москве был бал, и вдруг на него приехал Толстой в полушубке и с собакой, лайкой Белкой. Лайка вбежала в танцевальную залу и понеслась, на ходу обнюхивая людей, а за ней вошёл коренастый старик с крупным, значительным лицом и седой окладистой бородой и пошёл валенками по навощённому паркету. Мужчины во фраках и женщины в бальных платьях, с голыми руками и плечами, столпились вокруг него. Ну и картина. Он быстро уехал. А зачем приезжал? Неизвестно.
В другой раз, в Мещерском, в доме Черткова, все стояли внизу и ждали его, чтобы отправиться на станцию Столбовая и оттуда ехать в Ясную Поляну, и тут вдруг сверху по лестнице явился Толстой в чёрном пальто, неся в руке ведро с нечистотами. Бормоча: «Мои грехи… Мои грехи…», он прошёл с ведром через группу ждавших его людей. Он не мог оставить ведро в комнате, потому что тогда его пришлось бы выносить прислуге, а Толстой не мог пользоваться прислугой, хотя все вокруг пользовались. И тут то же самое: он не искал способа обойти людей, не ждал момента, когда их не будет, не старался сделать все это как-нибудь потише, поуклончивей, а просто делал то, что считал нужным и правильным.
Толстой не хотел жить, как все, он хотел жить по своему. И жил по своему.
В нем была сила идти против течения жизни, превозмогая его. Не только сила, но и потребность.
Толстой был весёлый и легкий человек. Кажется, как это может быть, ведь речь идёт о углублённом в свои мысли, погружённом в поиски истины, принявшем на себя ответственность за все человечество пророке? Но это так. В нем было что-то непосредственное, детское. «…все рады и хохочут, и папа больше всех», – таким запомнил его сын Илья.
Он никогда, ни в каком возрасте не был молчаливым. За столом возьмёт стакан чая, чтобы идти с ним в кабинет и работать («заниматься», как говорили в семье), но встанет в дверях и говорит пол часа пылко, с увлечением. И суровым тоже никогда не был, хотя, воспитывая детей, был с ними весьма суров. Но если что случалось, то он беспрерывно ахал, охал, смущался, конфузился, извинялся и, к случаю, хохотал. А если он зевал в своём кабинете, то громогласный стон зевка разносился по всему дому. Это было для домашних нечто вроде аттракциона: «Папа зевает!» ― объясняли они гостям.
Когда толстовец Сулержицкий по прозвищу Суллер, учившийся живописи на одних курсах с дочерью Толстого Татьяной, изображал рыбу и в виде рыбы уплывал под стол, Толстой держался за бока от смеха. Очень смеялся, рассказывая, как на его глазах сосед Шеншин, с которым он пошел гулять, свалился в речку с жерди, перекинутой с берега на берег.
Ну действительно же, смешно! Упал в воду! Сосед! Ха-ха-ха-ха! Ну, потеха!
Из Самарской губернии, куда он ездил покупать землю, привёз детям двух ослов – чтобы катались – и назвал их Бисмарк и Макмагон.
В мемуарах о Толстом и в дневниках тех, кто был с ним близок, нет числа упоминаниям о том, что он смеялся. Он смеялся постоянно, столь же часто, как и плакал. Молоденькая Таня Берс запомнила, как он, аккомпанируя шуточной опере, которую он сам и сочинил, от смеха чуть не вывалился из-за пианино. Другая Татьяна, его дочь, пишет, что он «хохотал над каждой остротой Львова», а дочь Александра пишет, что он, тяжело больной, за несколько дней до смерти добродушно смеялся над характерным выговором и неправильными ударениями своего врача, словака Душана Маковецкого.
Очень старым человеком, сидя за столом с семьей и гостями (во время таких трапез за стол у Толстых садилось до тридцати человек), он однажды приложил к глазу пустую бутылку из-под кефира и долго смотрел в неё. «Что вы там смотрите, Лев Николаевич?» А это он смотрел, как муха пытается выбраться, и очень переживал ее судьбу.
Пушкин, в возрасте двадцати шести лет закончив «Бориса Годунова», кричал в Михайловском: «Ай да Пушкин! Ай да сукин сын!» Толстой, в восемьдесят один год закончив рассказы «Нечаянно» и «Разговор с крестьянином», в Мещерском видел себя более юмористически:
«Сочинитель сочинял,
А в углу сундук стоял.
Сочинитель не видал,
Спотыкнулся и упал!»
У него был свой собственный, характерный, неповторимый юмор. Однажды он болел, и газета прислала запрос о его здоровье. Софья Андреевна спросила, что отвечать.
– Напиши, умер и уже похоронили, – посоветовал Толстой.
Надо представить себе беспрерывный поток людей, текущий к Толстому. Каждый день, каждый вечер, иногда каждый час кто-то к нему приходил. Кто из нас мог бы жить в квартире, в которой каждые четверть часа раздается дверной звонок, и на пороге стоит нежданный, незнакомый, иногда неприятный, иногда грязный, иногда не вполне нормальный гость? Но всех надо впустить и принять. Некоторые еще и оставались ночевать. Так шли к нему, шаркая лаптями, крестьяне, так шагали по аллее в Ясной Поляне к его дому моряки, революционеры, алкоголики и прочие люди трудной судьбы, так подъезжали на извозчиках к его московскому дому в Хамовниках господа непонятного состояния и положения, чтобы три битых часа рассказывать ему свою запутанную жизнь. Гипнотизёр Фельдман, полуслепой купец, безногий нищий, поэт Мюр и сумасшедшая старушка – все шли к нему.
Читать дальше