Краем глаза замечаю тёмную фигуру с поводком в руке – хозяйка не вмешивается. А я всё ещё позой и взглядом пытаюсь образумить собачонку: я, мол, тебе не враг, да и судьба у нас в самом главном общая: рождение, существование, смерть. Да ты, чертовка, ещё счастлива, если не ведаешь о своем неизбежном исчезновении!
Но крошечный уродец аж захлебывается остервенелым лаем. Не потому ли, что поблизости стоит всесильная, по собачьему разумению, хозяйка?
– Ах ты, лакейская натура! Пшла вон!
Круто поворачиваюсь, иду дальше. Внезапная тишина заставляет меня оглянуться. И что ты думаешь? Эта дрянь подкралась и чуть не тяпнула меня за ногу.
Ну, гадина! Ну, гадина! За что она меня так ненавидит? За что?
И тут у меня у самого помрачается в глазах от накатившей духоты ненависти, сердце изнывает от приступа тёмного вожделения, и, кажется, не будет большего сладострастия, чем садануть ботинком эту злобную тварь, да так, чтобы она с жалким взвизгом подлетела в воздух и шмякнулась на землю мокрой тряпкой! Не знаю, как я с собой совладал. Через минуту приступ ослабел, но в горле тёплой жижей долго стояло отвращение к самому себе, к этой собачонке, к её хозяйке, к издевательски устроенной жизни.
У дорожки, ведущей к моему дому, привалившись спиной к стволу майского дерева, полулежит пожилой человечек. Ладони его покоятся на тёплой земле, поношенный пиджачок расстёгнут, глаза закрыты.
Останавливаюсь и остро всматриваюсь, дышит ли его грудь. Нет, она не дышит, она совершенно недвижна – так же, как и всё небольшое тело.
Господи, уж не труп ли передо мной?!
Громко спрашиваю:
– Вам плохо?
Мой вопрос повисает в страшноватой безответности, и я спрашиваю уже намного громче:
– Вам плохо?
И тут приоткрылись мутноватые голубые глазки, и я услышал сонный, слабый, но внятный голос:
– Нам хорошо.
Ноябрь. Аллея оголённых почерневших дерев. Низкие тяжёлые облака. В парке сумрачно и дождливо. Высокий, прямой и крепкий седой мужчина, которому месяц тому назад исполнилось девяносто два года, остановившись, смотрит на эту унылую картину и, обращаясь к своему спутнику, с глубокой грустью признаётся: «Ты знаешь, я чувствую, что скоро уже надвинется старость».
Закоченелым мартовским вечером шёл я в больницу проведать умирающего. Передо мной темнела бугристая тропинка, а вокруг стыл пустынный разор заброшенной, присыпанной снегом стройки. Из земли торчали железобетонные обломки. Цементомешалки и ещё какие-то железные чудища цепенели в своём промороженном сне. У больничных стен валялись доски, запаршивевшие от сероватой смерзшейся грязи. Окна светились: за стеклами казённо звякали по казённым тарелкам алюминиевые ложки. В этом унылом позвякиванье слышалась непоправимая убогость.
Я вошёл. В раздевалке сгрудились поникшие пальто, безликие и безжизненные. По коридорам вяло слонялись одиночные больничные пижамы. Около десятка таких собралось перед телевизором. Они не сводили глаз с экрана: то было окно в недоступный рай. Мимо меня осторожно прошёл старик, бережно неся стакан горячей воды.
Вся больница привычно томилась в бессрочном ожидании, словно забытый в провинции вокзальчик, где поезда проходят изредка и непредсказуемо.
Мне думалось: «И такая вот бедненькая скука – всего лишь за какой-нибудь час, а, может, и за миг до исчезновения навсегда! И такой убогонький быт – всего лишь за один шаг до непоправимого, непостижимого, нескончаемого небытия!»
Один пенсионер собирался навестить своего сослуживца, ещё более старого, чем он сам. Год собирался, три собирался, а на двенадцатый выбрался.
Заходит в комнату и видит: лежит его приятель на высокой постели, под одеялами, на огромной подушке. На приветствие ни ухом не повёл, ни глазом.
– Ослеп и почти совсем оглох, – пояснила невестка хозяина.
«Э, да ты, брат, совсем никудышный, – про себя огорчился гость и осторожно, но неодолимо порадовался: «А я-то ещё ничего!»
И стал кричать в заросшее волосом ухо больного:
– Здравствуй, Кузьма Кузьмич! Это я, Никифор Никитович!
– Кто-кто? – обеспокоенно спросил лежачий старик.
– Я, я, Никифор Никитович! Помнишь, экономист?
Как ни бился гость, хозяин так и не понял, кто к нему пришёл и что говорит. Время от времени он дипломатично вставлял «Ну-ну» или «Вот-вот». Гость кричал во всю ивановскую, а хозяин едва-едва выговаривал свои немногие слоги. Ладно, потолковали так, и «ещёничегошный» пенсионер, эхая, да покряхтывая, ушёл. И больше не звонил.
Читать дальше