Позже так я засыпала при наркозе.
Я стою в детской кроватке с сеткой. В комнате никого нет, белая дверь закрыта и кто-то вставляет с обратной стороны ключ. Я знаю, какой ключ – он большой, с головкой и зубчиками. Я перелезаю через сетку кроватки и вижу, как входит мама. Она бежит ко мне – с протянутыми руками, чёрные кудри развеваются, платье летит, – и подхватывает меня у самого пола.
Оказывается, я падала.
Помню вкус тающих в горячем молоке кусочков сахара с размоченным белым хлебом. Мама кормила меня. Сахар таял в горячем молоке, и она долбила кусочки сахара ложечкой в блюдце. Молоко имело кипячёный вкус. Мякиш белого хлеба размокал быстрей. Помню вкус этой тюри – сахара, молока и хлеба вместе. В 50-х годах так кормить могли только грудного ребёнка.
Теперь понимаю, что эта еда была отголоском военного и послевоенного голода, на котором выросла моя мама, – его антитезой, и мне хочется плакать. «Плач о всея Руси», – называет это мой муж, не раз наблюдая, как я угрюмо развожу слёзы по лицу перед телевизором, где показывают пожар «Белого дома», войну в Чечне или исторические кадры о бесславном прошлом моей великой на весь мир Родины.
В то время нашу семью посетил Иван Семёнович Козловский. По семейному преданию, он взял меня на руки и я его опрудила. Я этого не помню. Но, странным образом, я смутно помню движение в коридоре, потому что пришёл новый чужой человек и в столовой он громко говорит с дедой и бабой, я видела это из коридора в проём двери в столовую. Кто-то из родителей держит меня на руках и спорит, нести ли меня в столовую, затем несут. В столовой меня передают из рук в руки.
Помню, мама играла со мной, а потом отвлеклась и стала разговаривать с папой. Я заскучала и, протянув к ним руки, стала подражать их речи, чтобы они приняли меня в разговор. Они сильно изумились, но мама догадалась сразу (она всегда быстро и правильно догадывалась, чего я хочу, и это ощущение понимания осталось в памяти очень ясно) – она смеялась и говорила папе и мне:
– Она разговаривает! Ты ведь разговариваешь, правда?
Я в то время не умела говорить, но понимала и на мамин вопрос несколько раз утвердительно кивнула.
Мама всегда хорошо понимала меня. Всю жизнь, пока я не стала взрослой.
В два года я уже говорила очень хорошо, как ребёнок из интеллигентной семьи. Произносила все звуки и имела хорошую дикцию, так что маме становилось неудобно в общественном транспорте.
В том же троллейбусе, уже научившись читать, я прочитала из окна на ходу троллейбуса вывеску: «Стро-че-вы-ши-ты-е из-де-ли-я»… Строчевышитые, мама, что это такое?» Мне было года четыре-пять. В этом возрасте я уже помнила всё подряд и имею связное представление о нашей жизни.
Моя тётя начала говорить на удивление рано. У бабы в дневнике записан случай, когда с восьмимесячной тётей на руках она подошла к окну и тётя сказала: «Опять идёт дождь».
Ира держит меня на коленях. Я знаю, что она моя тётя, младшая сестра папы и дочка бабы с дедой. Мы играем. Я умею говорить только "да" и "нет", но понимаю многое, и хотя не знаю некоторых слов, но догадываюсь.
– Детонька солнышко, – говорит тётя, и я внимательно прислушиваюсь к её ласковым интонациям. – Детонька цветочек. – Я благосклонно молчу. И вдруг:
– Детонька… дикобраз!
– Нет! – быстро отвечаю я. В этом заключается суть игры. Тётя в восторге, какая я умная девочка.
– Ну что это за издевательство над ребёнком! – сердится баба.
– Мы играем! – протестующе смеётся Ира. Помню её своеобразный смех, она сохранила его до сих пор. Эта деталь – когда тётя смеётся – всякий раз уводит меня в глубокое детство, к моему началу.
Я просыпаюсь рано утром, в окно светит солнце, но родители ещё спят. Видимо, я уже хорошо хожу, потому что кроватку переставили к окну и сняли с неё сетку. Мне холодно, я вся окоченела, – я спрыгиваю с кроватки и перебираюсь к родителям под одеяло, устраиваюсь между ними, ставлю ледяные ноги маме на горячее тело, – мама вскрикивает спросонок от холода, бормочет что-то о ногах-ледышках, папа только разворачивается, оба затихают, – и я постепенно согреваюсь.
Помню большую, как зал, комнату, целиком застеленную красным узорным ковром. Я прыгаю лягушкой по периметру ковра под музыку – папа играет на пианино в углу комнаты, – во рту у меня черешня, языком я осторожно отделяю косточку и храню её за щекой. Я уже говорю, потому что объясняю маме, что я лягушка. Она сидит на кровати в противоположном от пианино углу с тарелкой черешни в руках.
Читать дальше