Саша Атум
Коты погибают в тени
Горький запах полыни исчезает из моего измученного сознания.
Голова, набитая комом мыслей, от которых она давно устала, падает на плечо. Я тяжело вздыхаю, и дым продолжает просачиваться в мои ноздри, но он далёк. Я рад, что хоть где-то могу избавиться от этого.
Во сне мне слышится маршевый ритм, и в голове сразу встаёт моя Германия, мой Берлин. Не тот Берлин, что я видел перед отъездом – ещё целый, но уже тихий и покоящийся в руинах. А тот, что я видел ещё в детстве, в конце двадцатых – начале тридцатых годов, когда он ещё не был насквозь пропитан каким-то страшным и искажённым фашизмом, который мы превратили в нацизм.
Это было то мирное время, когда я чувствовал сладкий запах, льющийся из Берлинских садов, где росли яблони, груши и ещё не познавшие печали ивы. Когда газоны были зелены, и не слышались в шуршании травы тихие мольбы, которые до нас донёс ветер из дальних покорённых и униженных стран. Когда на терновых кустах не показывались и исчезали капельки крови, а на крышах невысоких домов не виднелись нимбы отвернувшихся от Германии и её союзников святых.
Звёзды в те прохладные ночи зажигались с тихим ударом по маленькому колокольчику, и я мог уйти гулять с другими детьми на утопавшие в блеклых цветах и плюще каменные руины, стоящие на вершинах холмов, и не знать, как уныло выглядит мир где-то далеко-далеко, став местом войны и хаоса.
Из лавок с манящими вывесками доносился терпкий, густой аромат каких-то трав, который сейчас напоминает мне волшебство моего детства. Ту самую загадку, которую я до сих пор не разгадал – когда всё началось, лавки закрылись, и я так и не узнал, что это были за травы со столь магическим ароматом. Вернувшись домой, я бы засушил их и поставил в простую белую вазу, чтобы хоть где-то в этом мире оставалось волшебство.
Тогда я брал палки и дрался с мальчишками, воображая себя самым смелым рыцарем из всех, что когда-либо существовали во всей Вселенной. Я прятался с ними в моренах, представлял, что наша река – распутное море, с обманчиво-нежной пеной на берегах. Мы видели с ними прекрасных океанид, подмигивавших нам из воды своими светло-светло голубыми мерцающими глазами.
Мы видели во всём нежность и величие, гордились, что по нашим венам течёт горячая кровь, согревающая наши молодые сердца, готовые к подвигам. Ну разве может быть гордость грехом, думали мы, лёжа на траве, подставив лицо ветру и щуря глаза на солнце. А рядом было гранатовое дерево, из-за которого мы были частично в тени – мы срывали с него плоды и представляли, что это и есть тот самый неизвестный нам ещё вкус любви.
Любили мы волновать своих отцов и матерей – уходили к руинам на ночь глядя, стаскивали ветки в кучу и поджигали их. Ночь опускалась на нас, но вместо тяжести мы чувствовали лёгкость и свежесть. Луна дарила нам чувство присутствия богов, мрачных, измождённых чем-то непосильным, и по-своему одиноких.
Один из нас доставал свирель, играл на ней, и мы, глядя на слабые, едва греющие наши тела язычки пламени, представляли, как сидим мы посреди леса, и подкрадываются к нам сзади раскосые дриады, фавны и кентавры, и что шелохнёмся мы – и все они бесшумно шагнут назад, в одинокую темноту леса. В детстве все мы вбирали в себя искры, которые должны были поддерживать огонь любви в наших ещё маленьких сердцах.
Мой отец всегда искал нас в такие ночи. Находил он нас со злобным блеском в глазах, но услышав мелодию свирели, всегда успокаивался, тихо подходил к нам и бесшумно садился рядом, задумчиво глядя на костёр. Так мы и сидели до самого утра. Изредка отец рассказывал нам какие-нибудь истории – и придуманные, и из своей жизни. Ему нужно было становиться сказочником, говорили мы между собой, когда в следующий раз брали палки и убегали загород, навстречу падающему солнцу, и всё сильнее мерцающему серпу луны.
Берлин был другим городом с другими людьми.
Мы с отцом были на военном параде – небольшом, особенно мне это кажется сейчас, когда я стал офицером. Солнечные лучи, яркие, прямые, сходят на нас с неба как вечно молодые руки матери, отдающих своим детям светлый дар, который нужно было беречь в своих сердцах и никогда, никогда не терять.
Над нами летали военные самолёты, впереди нас шагали солдаты, глядевшие вперёд, и их движения и глаза были подобны бездушным куклам. Лишь изредка, в уставших глазах читалось то, что до недавнего времени я не понимал. Стыд, отвращение и отражение давно потухшего сердца, скованного скрытой в глубинах, в самых-самых мрачных глубинах души, страхом. Я не видел этого в детстве, но сейчас я точно уверен – руки, державшие оружие, руки, убивавшие этим оружием людей из-за своей ничтожности и слабости – всегда дрожат. Вместе с их душами, запертыми в клетках их безвольных тел – просто костей, мяса и мышц.
Читать дальше