Он не знает, в чьём теле бросок рождается раньше. Она подрезает его в полёте. Он ловит гусеницу на пике волнообразной траектории. Ужаленный ногтями в основание черепа, вгрызается в не тронутый помадой рот прежде, чем лезвийные зубы, каких у личинок бабочек не бывает, смыкаются на его нижней губе. Гусеница не обращается, но человеческие конечности цепляются за него прочней, чем крючки на многочисленных лапках. Её пришлось бы убить, чтобы стряхнуть. Дикий виноград и ядовитый плющ, они переплетаются, находя в другом не опору, но силки. Размазав её по шелковистым обоям и намертво в неё влипнув, он входит – снова и снова – с плотоядной жадностью, с электризующей ненавистью, с эйфорическим отчаянием и мрачным удовлетворением, которые может вызвать лишь оргия на могильных плитах. Подтверждение соучастия.
Это не оправдаешь мгновенным затмением: они продолжают душить и жалить друг друга, вползая по литому терновнику перил, по чугунному холоду ступеней, по пружине винтовой лестницы. Не расцепляясь, повторяют хорошо знакомый ему путь по круговой анфиладе и наконец замирают на ковре – не пресыщенные до сонливости, а пережравшие до интоксикации.
Гусеница ждёт вопросов. Её ожидание – агрессия, натиск, но, словно этого мало, она выбирается из мятой шкурки, рассматривает швы, находит лопнувшую нитку, и, обрадованная этим условным ущербом, принимается за дальнейшее уничтожение, рвёт платье на ленты того же винного цвета, что её волосы.
Он ей завидует. Уничтожение одежды – этой искусственной кожи – его слабость, дурная привычка, плацебо, замещающее селфхарм. Правда, магия не работает, если не вытаскивать нитки прямо на себе. Задумавшись, он превращает в неприглядное кружево любимые футболки и самые тёплые свитеры – имущество на нём вообще не задерживается, но сейчас он раздет, а смысла носиться по квартире – на бис после торнадо на нижнем ярусе – нет.
Итак, метаться незачем, распускать нечего, а потребность действовать хлещет в самоистязательное русло, поэтому он спрашивает, куда подевался его приятель.
– Ты что, тоже любитель прогулок по кладбищам? – закатывает глаза гусеница, бросает винные ленты, уходит, чтобы вернуться голоногой, но в безразмерном свитере, из которого тут же начинает вытягивать пряжу.
Он молчит, пока его внутренности превращаются в многослойный коктейль. Стакан плотно набит льдом. Ложатся, не смешиваясь, пласты кислого алого сока и чёрной – из-за коры акации – водки. Кажется, это баловство называют «Полночное солнце», что крайне забавно с точки зрения некоторых персонажей, успевших излить душу за стойкой. Полоса темноты, полоса крови, полоса темноты, полоса крови, полоса темноты… Он ранен и почти убит, но в то же время ни капли не изумлён и глубоководно спокоен: он знал, куда вонзались выпущенные в болотном тумане стрелы, он не ожидал услышать ничего другого, он пережил всё заранее – спасибо птеродактилям – и больше не впитывает, как перенасыщенная влагой губка. Рука воображаемого бармена дёргается, алый сок плещет через край. «Какого чёрта», – думает он, – «В кого ни потыкаешь – все умерли. Один я вечный как пирамида, мать его, Хеопса. Лимбическая сила…».
– Погоди, – гусеница бесшумно стелется по ковру. – Ты не про те координаты спрашивал? Да ладно, как ты мог не знать? А, понятно… Смотрел не в ту сторону: у тебя же случилась какая-то драматическая любовная история…
Действительно, как он мог чего-то не знать там, где новости разносятся быстрей, чем случаются сюжетные твисты?
Что только не водится на болоте, какие страшные сказки не расцвечивают порой однообразный пейзаж на подступах к пограничью. Бывает, конец охоты похож на конец пути, и меркнет зеленоватый свет, и нога уже занесена над тонким слоем растительности, не столько скрывающим яму, сколько вопящем о её глубине, и метры провала не тревожат сознание, ибо всё сделано и дёргаться незачем, но тут с немым воплем, который, как позже выяснится, нарастал неделями, месяцами, сезонами – «Хватит на это смотреть!» – подрывается с соседней кочки какая-нибудь царевна-лягушка, даром что это не лягушка и ни разу не царевна, и явочным порядком тащит тебя на нейтральную лесную полосу. Язык не поворачивается говорить о твёрдой почве: сверху дождь, снизу воды по колено, но под землю не провалишься, в худшем случае утонешь, если уснёшь между корнями. Ещё есть вариант быть повешенным на ближайшем суку – не столько за аромат пограничного сквозняка, сколько за приставшую к коже тину, наглядно свидетельствующую, что кто-то опять извалялся в болоте, впрочем – при местной-то акустике – для трибунала тина не нужна. Но так уж выходит, что верёвка с петлёй, в которой ты успел подёргаться с видом, насколько позволяли обстоятельства, надменным и независимым, перекочёвывает в твои руки: тебе решать, казнить или миловать. Такова власть слепой любви, таково преимущество обласканной и возведённой на трон жестокости .
Читать дальше