Яйцо вчера дала тётя Дуся – специально для бабушки. Бабушка еле живая. Хочет есть, а не может. От одного вида еды ей плохо:
– Не могу, не идёт…
Взгляд у неё стал необычный. Не наружу, а внутрь себя смотрит и прислушивается к чему-то, что в ней происходит.
– Мама, – говорит ей мать, – мы вам яйцо сварили, может покушаете.
– Яйцо? – переспрашивает бабушка, – … нет, сейчас не хочу, может потом. Я ещё полежу немножко. Холодно мне… – Она снова ложится.
Отец отогнал корову к тёте Дусе, вернулся. Быстро позавтракали вчерашней картошкой и пошли на работу. Сумрачно. Холодно. За оградой на току длинное гумно – деревянный сарай. Там стоит молотилка. Ворота уже открыты. Мальчишки едут с возом снопов. Один – Федька Гофман из их села – из Павловки, из Паульского по-немецки. А другой – местный, Петька Денисóв. Федька и Петька за год подружились, стали не разлей вода. Да и как не подружиться: на одной лошади работают, одинаково голодают.
На Волге матери Федьки и Марии работали поварихами в одной бригаде. Но Мария по дому Федьку не помнит: жили далеко друг от друга, да и разница в возрасте большая.
Дом… Теперь для немцев дом – это всё что связано с Волгой. И когда говорят: «Когда же домой» – ясно, что спрашивают не о своём рубленом доме с летней кухней, сараем, дворовым погребом и амбаром, а о родном селе с речкой Караманом за огородами, с Волгой в трёх верстах от него, о весенней степи, цветущей тюльпанами во все стороны до самого горизонта, и о другой степи – выжженной июльским пеклом, стогами сена, пыльным запахом чабреца, свистом сусликов, кружащими в белёсо-голубом небе степными орлами, о бахче за селом с полосатыми арбузами и мучнистыми дынями на сухой горячей земле. Дома – это там, где осталась душа. И попробуй кто сказать, что после войны они туда не вернутся! Надо только потерпеть… Тем и живы.
Комбайнёр с МТС запустил свою молотилку.
Завтоком Платон Алексеевич поставил двух женщин из первой бригады подавать необмолоченную массу на приёмный транспортёр, а Марию одну, с огромными вилами, отбрасывать выползающую из молотилки солому.
Одна из подающих снопы, Катька Костюченко, сильно обидела Марию в прошлом году. В начале зимы тётя Дуся Рощупкина, у которой Гейне тогда жили на квартире, уехала на два дня по своим родственным делам, а когда вернулась, Катька рассказала ей, что только она за дверь, «её немцы» завесили окна одеялами, вытащили граммофон и давай веселиться и танцевать от радости, что фашисты наступают на Москву. И это враньё Катька растрепала по всему селу.
Тётя Дуся не поверила:
– Брешешь ты, Катька! Как всегда, брешешь! У меня дети дома оставались с этими немцами. Не веселились они и не танцевали, да и граммофона у них никакого нет.
– Ага, так они тебе его и показали!
– И где им танцевать? Когда их ко мне поселили, зашла к ним, а их старенькая бабушка сидит и плачет. «Что, – спрашиваю, – бабушка плачете?» А она отвечает: «Комната маненька. Вещи лежит, а мы сидит!» И правда – вещи на полу, а места только и осталось, чтобы на них сидеть. Не трепи языком, Катька, не наговаривай на людей. Им и без тебя тошно.
– А что ты их защищаешь? Немцы моего папку убили…
– То немцы. А Мария твоего папку не убивала.
Но многие сельчане поверили Катьке. В тот день, когда по радио объявили о разгроме немецко-фашистских войск под Москвой, народ собрался вечером в клубе. Включили на всю мощь репродуктор, из которого зазвучал торжественный голос Левитана: «…И перешли в решительное контрнаступление против его ударных фланговых группировок. В результате обе эти группировки разбиты и поспешно отступают, бросая технику, вооружение, неся огромные потери!». К Марии и её родителям подбежал мальчишка, плачущий от счастья, и закричал им в лицо: «Что взяли Москву? Взяли? Вот вам Москва! Вот! Вот!» Ах, как тогда было горько и обидно!
Через длинный сарай тянуло сквозняком, но Марии было жарко. Обмолоченная солома пёрла на неё из жерла молотилки, она сражалась с ней как могла, хватала вилами вороха, откидывала в сторону, но на их месте возникали новые, гораздо бóльшие, лезли под ноги, наваливались на неё… В волосы и шаль впилась полова, одежда покрылась пылью. А Катька с подругой старались во всю. Мимо шёл Платон Алексеевич, в коричневом картузе, в фуфайке цвета осенней стерни. В картуз, в седые до белизны волосы тоже вцепилась полова.
– Платон! – позвал его комбайнёр. – Людей не умеешь расставлять. Подают двое, а солому отбрасывает одна девчонка. Видишь, не успевает, замаялась уже. Поставь второго человека.
Читать дальше