Высокий костлявый старик Егорыч приехал, как говорит сам, перед смертью родину навестить, крестам на кладбище помолиться, по оранине босому походить, да на беду ногу сломал, лежит на «самолете». Не вытерпел и говорит из своего угла:
– Молодой, – ко мне обращается. – Очень тебя попрошу, самому вставать не охота, подай костыль. Перепояшу раз другой этому боталу по хребтине за тех баб горемычных. Ишь, сволочь ты эдакая, какую околесицу несешь. Поди-ко бабам после войны до тебя, кобелишка рваного, было!! А, сучья морда?!.
Напротив Егорыча толстяк Заверткин. Шурка, как сам велел его называть. Этого Шурку Заверткина готовят к операции. К какой? Не говорит, скрывает, при слове «рак» весь обмирает, втягивает в себя объемистый живот, тревожно крутит головой на короткой шее. Ночами плачет. Мода у Егорыча, лежащего напротив, Шурку про погоду расспрашивать, – выгляни да выгляни в окошко. Первые дни толстяк охотно выглядывал, даже смеялся, сравнивая себя с петушком из сказки, то скажет, вроде прохладой из соснового бора потянуло, то в пурпур оделась каким-то чудом затесавшаяся среди сосен трепещущая осина, то увидел утиную стайку, промелькнувшую над вершинами и радостно поцокал языком им вслед, а вдруг однажды увидел туман, стелющийся по самой земле, посчитал это худой приметой и заскучал. Егорыч спросит, что там за окном, толстяк с изумлением и испугом вроде дернется к окну и как скиснет весь, обратно на кровать опрокинется. Каждый вечер к нему приходит рыжеволосая жена с опухшим мятым лицом, посидит у кровати на стуле, повздыхает, нас всех тоскливо оглядит как отпоёт, скажет мужу, чем сегодня кроликов кормила, чего в магазине купила, спросит, чего принести. Шурка отрешенно махнет рукой…чего нести, сама видишь, не жилец я.
День идёт, другой ковыляет.
Всё, кажется, переговорили.
Сопит Егорыч, хмыкает.
– Эй ты, рожа ментовская! Сморозь какую бухтину!
– Тебе чего надо?! – развернувшись на кровати, едва не кричит бывший милиционер. – Ты чего привязался?
Я не сказал, что у Воронина нервный тик, дергается сильно правое веко.
– Судья, тоже мне!
– Ты судьи-то настоящего не видал, скажу я тебе, трепло кукурузное! Учат вас к телефонным столбам привязываться. Не я тебе судья, время тебе судья. – У Егорыча начинают сблескивать глаза. – Нога заживёт, не я буду, что рожу тебе не набью. Бабы после войны на себе плуги таскали, ночи в подушки по убитым мужикам ревели, клеверные лепешки ели, а ты, сытый, важный, родиной обмундированный… Не будь этой милиции, гнал бы тебя по земле ветер, рвань! О каждом человеке можно сказать, чей он, какого роду-племени. Один плотник – в Каргополе исстари самые хорошие плотники, другой горновой – Череповец! Третий тракторист знатный – этот из нашей деревни, у нас в деревне все мужики труженики отменные, а четвертый… ты, мент поганый, ты чьего роду-племени? Ты – лист, ветром сорванный! У такого мертвого листа даже сожаления нет, что рос когда-то на дереве, его даже сосед не замечает, а если замечает, то рожей интересуется: до сих пор цела?
Два дня в палате чувствовалась натянутая обстановка. Воронин умоляюще просится у врача перевести его в другую палату, тот отказывает:
– В бане и в больнице все равны.
А Егорыч не унимается:
– Заслуженный работник милиции…Ты хоть бандита настоящего видал, потрошитель карманов у пьяных мужиков? Наград, поди-ко, нахапал много, во всю грудь иконостас?
С нескрываемой ненавистью глядел на Егорыча бывший милиционер. Будь его время, с потрохами сожрал бы его. Или в клоповник засадил суток на пятнадцать-двадцать, отбил почки или уморил бы с голоду.
– Разные дни в жизни человека бывают, порой оглянешься в прожитое – пусто, неуютно, вроде как пуговицы на одежде не все застегнул в ветреную погоду, дрожь чувствуешь, а есть дни как на сердце высеченные зарубки, глубокие, с острыми краями. Потрогаешь ту зарубку – кровоточит, что береза весной заломленная… – говорит Егорыч. – Вот прошлый год мне операцию делали на глаз в Вологде. Парень один весёлый такой… заливает, мол, жизнь у него сплошные праздники, дни – столбы бутылочные. Стану, говорит, жизнь вспоминать, – там «гудел», в другом месте обожрался, или его в гости позвали, а он под столом ночевал и описался весь, или в «кутузке» парился. Иду, говорит, мимо этих столбов, а они будто вехи – от веселья к веселью; жена завмагазином – достаток во всем, дружки-приятели в каждом кабаке, в каждом подъезде, тут в лопухах морду на бок своротили, в другом месте замерзал, а столбы поют, столбы тонят, как стаканчики пустые дзинькают, с музыкой встречают, с оркестром провожают. И провода все в бутылочках, от «огнетушителей» до «резьбы». Сам себя тот парень страсть как ругал. Обожрусь, говорит, все у меня виновные, от Кремля до завхоза в детском садике. Кто-то мне крылья подрезал, кто-то обмарал меня, кто-то подсидел меня. Спрашиваю, а ты чего нибудь полезное для кого нибудь сделал? «А и не знаю… что разве двух девчонок зимой из полыньи вытащил…ещё за старуху заступился и нож в бок получил… Да так, по мелочам всё. Вот пойду я в церковь после больницы…будто кто зовёт меня…»
Читать дальше