– Ну, наконец-то, я уже собирался идти за шурупом и плоскогубцами, – на открытой площадке наверху башни между зубцами вычерчивал ногами невидимые глазу линии Звездочет в плотном пальто и зимней кепке.
– Душегубцы эти ваши плоскогубцы; а вот я ее… – Штопор был извлечен и снова пущен в дело. Бедные белые чашки наполнились темной жидкостью.
– Белые ночи. Бедные люди. Бледные кони… – почти непроизвольно задекламировал Омский, но декабрь был не похож на июнь, и продолжение как-то не просчитывалось.
– За бедные ночи.
– За белых людей.
Риджбек остался бы доволен таким тостом.
– А в шахматы внизу сыграем…
Чашки (чаши?) содвинулись разом.
Отпив дважды, Звездочет стал споро устанавливать на треноге небольшой телескоп. Ясная луна и сама по себе обещала занимательное зрелище. Правее и выше означился пылающий треугольник Венеры, в стороне просматривалась красноватая точка Марса. Их можно было угадать простым глазом. Для остального нужен был телескоп. Омскому случалось под умелым руководством Звездочета рассматривать и Юпитер – даже с прилагающимися планетками вроде Ио, и волшебно раздвоенные кольца Сатурна, если выпадала на то подходящая пора. Небо открывалось без стыда, попросту, как человек, скидывающий одежды в кабинете врача. Звездочет слушал его глазом, рассчитывая точку, в которую надо было направить трубу. Пить они не торопились: вино было только частью таинства, которое небо совсем не ощущало. Мысль о том, что божество знает, что ему поклоняются, требует и ждет поклонения, пришла в голову не божеству.
Жил Звездочет исключительно духовной жизнью: часто и помногу ел и от этого изрядно расползся, но по-настоящему занимали его только небо и музыка. Именно поэтому его раздражало почти все, что не было музыкой и небом. Все эти отвлекающие штуки, в сущности, пни и корни на тропе духа, торчали параллельно, образуя самостоятельную аллею либо таблицу.
Омский оторвался от телескопа, с другого конца которого привычно (для себя, не для него) молчали лунные кратеры, прихлебнул и одобрительно помычал. Внизу залаяли.
– Это кто? – расслабившись, спросил Омский.
– Хотите анекдот? – спросил Звездочет.
– Да, наверно…
– Встает утром в своем замке английский аристократ, распахивает окно, в саду поет птица.
– Птицы вообще поют.
– Да, – подтвердил Звездочет. – Многие поют… Так вот, аристократ звонит в колокольчик. Входит слуга с подносом. «Джон, – спрашивает аристократ, – кто это там поет?» – «Овсянка, сэр».
Омский рассыпал смешок по морозному воздуху и перестал задавать вопросы.
Когда жидкость в бутылке иссякла, он по привычке подсчитал выпитое и, вдруг сопоставив со своим телом, заметил озадаченно:
– А ведь я сейчас на полпроцента состою из вина. Что же будет, если увеличить дозу?
– Чудо будет, вот что. Пресуществление будет. Вот увидите. Допустим, мы с вами выпиваем еще 199 бутылок на двоих, и вся ваша плоть…
– И кровь…
– И кровь тоже – становятся вином. Разве это не чудо?
– А ваша?
– Моя? Что моя?
– Плоть.
– Нет, моя не вся, – и Звездочет похлопал себя по пальто, за которым угадывалось существенно более массивное, чем у Омского, тело.
– Не пора ли идти дозором? – уточнил Омский. – Мороз тут, воевода…
– Но тут владенья свои, – Звездочет сделал полукруглый жест рукой, обводя площадку башни.
– А там? – Омский кивнул на дверь. – Хозяина?
– Отчасти.
Омский ушел вниз, расстегивая на ходу куртку. Телескоп под точными движениями Звездочета перешел к распаду: его тулово, отделенное от ног-штатива, погрузилось в тубу, штатив сложился.
Омский двинулся по коридору, прислушиваясь к возможным нарушителям режима. Дети – художники, которых своим безответственным призывом не спать провоцирует Пастернак. Они спят только на уроках. Несколько раз Омский пытался поучиться чему-нибудь у коллеги – осторожно вступающей в пожилой возраст женщины, обладательницы сумрачного скрипучего смеха. И на ее занятиях Омский засыпал вместе с детьми. Нет, дети держались дольше.
У одной комнаты он притормозил. Перед отбоем два живших в ней мальчика зажигали сомнительные ароматические свечи и, доведя себя до состояния расслабления на грани распада дхарм, разговаривали об умном – стихах, музыке, интернет-мемах. Оба несильные, неловкие, некрасивые, они слабо вливались в радостно-спартанскую жизнь школы. Один из них, с внешностью верблюда-подростка и соответствующей фамилией, беспрестанно сморкался в бумажные платки, к концу занятия обрастая ими, как кочка сугробом, и грыз шариковые ручки. Другой, с мощно сплющенной с висков продолговатой головой, лишь изредка загорался каким-то общим либо индивидуальным соображением, в остальное же время неодобрительно покачивался и поджимал узкие губы. Эти, кажется, спали. Зато из комнаты напротив раздались тихие неожиданные звуки. Это был голос, и голос не мальчишеский. Омский и раньше обращал внимание, что школа для мальчиков вызывает острый интерес у окружающего женского населения, но как-то не сталкивался со случаями откровенной ночной интервенции. Стоит ли обнаружить сейчас это свое знание? Поднять шум, публично изгнать чужую неодетую чертовку на мороз? Красная волна уютного вина катнула по темени, и Омский подумал, что ему, в сущности, неинтересно, что за особь прячется в этой комнате. Тут живет мальчик, уже вполне осознавший свои возрастные потребности. Пожалуй, он имел право их удовлетворять. Омский прошел дальше, нечувствительно переключившись на собственный неразнообразный опыт отношений с женщинами. У этого мальчика за стеной была куда более значительная перспектива. Наверно, можно было бы позавидовать, но зависти не было настолько, что Омский даже удивился. Сохраняя в себе это удивление, он зашел в комнату с растениями и живностью. Из растений в кадке вяло прозябала крупная драцена, из живности имелись рыбки с фигурными хвостами и единственный хомяк в мире, обладающий не только именем, но и фамилией. Хома Сапиенс – так его звали. Квазипальма и рыбки молчали. Хомяк спал. Омский вернулся в башню, на первый этаж. Горел свет, и Звездочет расставлял шахматы.
Читать дальше