Платон же, будучи маленьким, всë время кого-то жалел, постоянно над всеми трясся. Он выхаживал полураздавленных птенцов, грел в своей постели куриные яйца, потому что, как ему казалось, там внутри уже сидит маленькая птичка – и скорлупу ни в коем случае нельзя разбивать. Он закапывал в землю принесённые кошкой мышиные трупики, проливая над ними безутешные слёзы. И всë в том же духе. Отец смотрел на это с подозрением и раздражительностью, и, в какой-то момент поняв, что пора раз и навсегда пресечь эти сантименты, стал самым топорным способом вытравливать из сына способность сострадать.
– Он не выживет с таким отношением к жизни! Жизнь – это кровопролитие, причём каждодневное, – грозил отец. – Ранимая душа сдохнет с голода. Или собаки задерут. Мясо он кушает, не морщась. Потому что какой-то Иван взял и зарезал свинью. Или коровку с красивыми глазами загнал на ножи. А у нашего барчонка ручки чистые, – отчего же не поразмышлять о высоком?! Нет, дорогой, будешь, как миленький, у меня и скот колоть, и птичек резать.
С этими словами, отец притащил Платона на скотный двор и заставил догонять, хватать и рубить горло всем курицам и уткам, для которых настал срок отправляться в похлебку. Отец, щуря один глаз, выискивал жертву и указывал на неё пальцем, под круглым ногтем которого запеклась грязь; мальчик же ревел, размазывая по лицу солёные слёзы вперемешку с брызнувшей ему прямо в глаза кровью. Он зажмуривался, бил не туда, птица орала, вырывалась и билась в конвульсиях. Ещё немного, – и казалось, Платон сам упадёт и забьётся в припадке; у него были совершенно ошалелые глаза, как будто кто-то заставил его совершить насилие, от которого он уже никогда не сможет оправиться.
Мягкое тело Платона ввалилось в сени и упало в объятия испуганной матери. Его детский тулупчик был сплошь покрыт вонючей блевотиной. Он тихонько икал и что-то бормотал как бы в забытьи, бледный больше обычного. После того случая ребёнок занемог и неделю провёл в постели, борясь с жаром и ночными кошмарами.
Зато отец был счастлив и вполне доволен своей выдумкой. Он чувствовал себя так, как будто показал сыну, что значит быть мужчиной. Наверное, так должен радоваться отец в каком-нибудь племени туземцев в день, когда его отпрыск успешно прошёл обряд инициации.
Масленичное веселье было в самом разгаре. Блины парили, кружились, напоминая танец каких-нибудь ярких, золотых юбок с кружевной, дырчатой каймой. Деловито шкварчали блинцы на больших сковородах, будто просили подрумянить их получше. Затем они складывались пышными треугольниками, обмакивались в свежую сметану, растопленное масло или ароматное варенье, – и исчезали в чёрно-зияющих блестящих ртах.
Пыхтели пузатые самовары, подогревая чай и сбитень. Вкусно пахло костром и прошлогодними травами. Рыбы было видимо-невидимо: судак, лещ, карп, белуга с севрюгою, шип, стерлядь, – выбирай, что душе угодно! Сказывалась близость Волги, откуда рыбу везли целыми обозами.
Весёлые плясовые и хороводные чередовались с поволжскими распевами, тягучими, как сама великая река. Бабы с девками разоделись в яркие сарафаны, повязались цветастыми платками и высыпали на улицу радовать взор своим румянцем на дородных, здоровых лицах, – да блины есть.
Чучело безропотно ожидало наступления сумерек и всенародной казни, но это нисколько не омрачало настроения гулявших. Вокруг Масленицы в несколько рядов водились хороводы, пелись частушки и потешки, девушки с парнями убегали в соседний лесок, прятались за берёзками и тайком от взоров захмелевших и потерявших бдительность родителей своих целовались.
Платон смотрел на плотно набитую соломой куклу, которую все сегодня с большой радостью предадут огню, и пытался понять, какие чувства она в нём вызывает. Пусть она – олицетворение Зимы, пусть холодна и сурова, неприветлива – но разве заслужила она такой страшной кончины? За что подвергается она линчеванию? За то, что укрывала поля снегом и не дала земле промёрзнуть; за то, что позволила крестьянину отдохнуть от тяжёлого труда; за то, что напитала водой реки…
И потом: отчего Масленица – именно женщина? Как-то с трудом Платон представил себе всю эту толпу, сжигающую куклу в мужском образе. А женщину, да, как-то сподручней, естественней что ли. Разве можно спорить с народной мудростью, веками слагавшейся в тот пласт, разрез которого Платон теперь наблюдает на рубеже двадцатого столетия? А народная мудрость гласит, что от женщины много тёмного, непонятного исходит для мужчины. Вот и отец тоже сторонится матери, – может, чувствует чего?
Читать дальше