Мать застегивает на мне зеленую куртку космонавта, в молнию обязательно попадает кожа на подбородке, затягивает шарф – душит, под узел всё равно задувает ледяной осенний ветер. «Ну что ты вечно недовольная? В каприз обвалялась…»
Хлопает деревянная дверь, на три оборота закрывается железная. Мы выходим во двор.
* * *
Дома тоска не та, что там. Дома тоски не существует. Есть книжки, есть всякие другие занятия. Играть в школу – царапать батарейкой по крышке «бара» (секция в стенке с откидной крышкой, если навалиться – отломится; уже отломилась), вроде как мелом по доске. Можно и просто играть – в куклы, в хрустальный замок из серванта с лебедями-салфетницами. Можно писать сказку про мышь, про лисенка, который ищет дом, – это моя игрушка, набитая маленькими шуршащими шариками. Придумывать досье на одноклассников – подсмотрела в «Ералаше» и забрала у отца синюю папку со страшной надписью «Акты ремонта из Москвы». Внутри – просто бумажки, ни дырокола, ни хрустящих файлов у меня нет. Когда вырасту, будут.
Дома не живет тоска – ей негде ночевать в нашей двенадцатиметровке. Такие дома, как наш, называются ЗГТ – здание гостиничного типа, – и каждый год нам обещают, что тут вот-вот и вправду будет гостиница, а нас расселят по уютным квартиркам в новых домах. На каждом этаже ЗГТ по десять таких комнат с крохотными предбанниками, где стоят одинаковые электрические плитки с одной конфоркой и одинаковые холодильники «Полюс». Еще к комнате примыкает крохотный туалет и кладовка. Умельцы вроде моего папы переделывают этот один метр кладовки в душ, чуть менее смекалистые моются прямо над унитазом, поливая себя из кружки.
На диване спят родители, и он кажется мне огромным; между одеял можно валандаться, воображая, что плаваешь в море. Мое место – в раскладном кресле, за которое утыкают мутные банки с соленьями.
Однажды ночью будет потоп, наводнение, цунами до самого нашего пятого этажа. И все мы останемся плавать на своих кроватях, потерявшись в бескрайнем море. У меня хотя бы будут банки. Я смогу кого-нибудь спасти – может, Женю Дохорова из нашего класса. А родители? Как?
А еще елка. Возле дома, нашего сто-писят-пять-корпус-один, растут гигантские ели, выше крыши. И если в каждой квартире просверлить дырку в полу, и в крыше сделать дырку, и деревья засунуть внутрь дома, то у всех всегда будет по куску. Настоящая ель – всегда, круглый год.
– Она полквартиры займет, – усмехается мама. – Вот вырастешь – сделаешь. И дырки в полах, и елки, и что хочешь.
– А когда я вырасту? – помолчав, спрашиваю у нее, заранее зная ответ.
– Скоро. Не успеешь оглянуться.
Я паясничала, оборачивалась назад, на сто-писят-пять-корпус-один и елки, оборачивалась так резко, что свистело в стянутых шапкой ушах, даже пробовала идти задом. И еще, и еще, и снова.
– Что-то не получается, мам.
– Дурочка, – вздыхает она. – Это просто так говорят.
* * *
Мне не было так скучно еще два года назад. Бесконечный полдень, бесконечная спячка после обеда, когда ты хочешь жизни, а тебе говорят подождать – сами укладываются и дрыхнут, дрыхнут… Есть ли матное слово для «дрыхнуть»?
Обещают не спать, а спят.
У отца я видела книжку со страшным пауком: «Полдень. Двадцать первый век». «А сейчас какой, пап?» «Двадцать первый». Это, может, многое объясняет. В фильмах, других, которые показывают вечером, в старых фильмах, – там люди живут иначе. Они не спят.
Полдень, вечный полдень. Как летом, когда стоит глухая мертвая тишина, и слышно только, как деревья вверху шелестят – уныло, вечно , как три сотни лет до этого. А потом приходит зима – и другая тоска. Ветер противно задувает под узелок шарфа, шарф намокает возле рта и тут же холодеет, противно. Вот тебе и зима. Лето, может, даже и лучше. Летом мать почти не ходит «на танцы»…
Спрашиваете: почему же я не люблю танцы? Что я имею против?
Вы, стало быть, не поняли ничего.
«Танцы» – это не просто так. Танцы стоят рядом со словом «измена». Я знаю, что оно означает. Им пропитан воздух: в мыльных операх по телевизору, в мягких книжках, которые матери дарит тетка по отцу, наконец, в самих скандалах матери с отцом – когда она накидывается на него с кулаками, а он, пытаясь утихомирить ее, хватает за запястья и теснит из комнаты в коридор.
Мои куклы часто играют в измену. Барби номер раз – рыхловатая, дешевая, с рыжими жесткими волосами – выходит за единственного Кена с джинсовыми штанами, в которых нет ног. На горизонте появляется вторая Барби, поновее, Кен ложится на нее сверху, не снимая штанов-ног, и трется вверх-вниз, иногда волнообразно спуская голову до стоячей пластиковой груди. Рыжая Барби влетает в дом на диване и устраивает скандал: я беру ее в одну руку, новую пассию Кена – в другую, и бью их друг о друга крест-накрест, пока из пазов не вылетают кукольные руки и не летят в разные стороны мягкие головы. Вероломный Кен садится в машину-тапок и уезжает в игрушечный закат.
Читать дальше