Вдруг за деревьями замелькали люди, и послышалось нестройное, но такое торжествующее: «Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир рабочих и рабов!» На широкой поляне компания молодых людей с красными бантами на груди с восторгом внимала долговязому юноше в студенческой тужурке.
– Давай подойдем поближе, – дергал я отца. – Послушаем, как они поют. Я никогда раньше не слышал эту песню. А ты? Какие они необыкновенные! У нас в Зарядье таких не встретишь. У них тут пикник, да? Смотри, там скатерти постелены и корзинки с пирогами… Пахнет вкусно… – пустил я голодную слюну. – У нас во дворе ведь все друг друга угощают, может, и они…
– Пошли отсюда. Зачем нам эти гои с их песнями и флагами? Они потом замирятся со своими, а нас опять сделают крайними, – бормотал отец себе в бороденку, пихая меня в спину.
Бросив прощальный взгляд на эту идиллическую картину, я заметил верховых полицейских, окружавших поляну. И в тот же миг засвистели нагайки, крики несчастных взлетели к верхушкам столетних сосен, равнодушно взиравших на расправу у них под ногами.
– Бежим!! – поволок меня отец прочь от поляны.
В гости мы в этот день так и не попали. Лишь спустя годы я узнал, что оказался невольным свидетелем первой московской маевки. Я уже окончил пятый класс нашей семилетки и понимал, что скоро должен стать опорой отцу, но от запаха парикмахерской меня тошнило, как и от клиентов, которых за гроши надо было ублажать, предупреждая все их капризы. Каждое свиное рыло хочет видеть в зеркале парикмахера царственную особу. Богачи вызывали отца на дом и не скупились на прихорашивание своих жен и дочерей, но обходилось это ему слишком дорого: путешествие по городу за пределами еврейского Зарядья было небезопасным. Все это оказалось не по мне. Я любил читать книжки, а когда открылся Художественный театр, окольными путями пробирался туда, экономя на школьных завтраках, и замирал от счастья в глубине райка. Внешне я почти не напоминал своих сородичей, поэтому обходилось без эксцессов. К тому же меня там окружали бедные студенты и другой недрачливый молодняк. Этим восторженным театралам было не до меня.
В тот же год внезапно умер отец от разрыва сердца, прямо в своей парикмахерской. Брил клиента, крутясь вокруг него, потом вдруг резко выпрямился, удивленно ахнул и упал навзничь. А вскоре и матушка за ним последовала. На ней, тихой и незаметной, держалось все хозяйство дома и парикмахерской: беднякам не до прислуги. Так и осталась она в моей памяти согнувшейся над корытом с изработанными, разбухшими, будто ошпаренными, руками прачки, которые судорожно елозили по стиральной доске в такт худеньким лопаткам, вздымавшим с механической обреченностью пропотевшую сорочку. Когда-то самое прекрасное для меня лицо туманит завеса пара из огромной бельевой выварки с въедливым запахом щелока. Или это мои запоздалые слезы? Так в шестнадцать лет я сделался круглым сиротой. К этому времени с Украины смогли сюда перебраться наши дальние родственники. Но с отцовской парикмахерской пришлось расстаться. Как и с квартирой. Свои, конечно, приютили и помогали, чем могли, даже учебу не пришлось бросать.
* * *
С хорошенькой пампушкой Софочкой Канторович мы были знакомы с детства – жили в одном дворе и носились по одним галдарейкам. Ее отец, известный даже за пределами Зарядья портной, был самым богатым среди наших соседей и держался со всеми свысока, надеясь в скором времени перебраться поближе к Столешникову переулку или Кузнецкому Мосту, где обитали более «приличные» люди. Уже приглядел там лакомое местечко ближе к Неглинной. Со своей любимой дочкой, уже достигшей возраста бат-мицва, он связывал честолюбивые надежды, мечтая увидеть ее знаменитой на весь мир пианисткой. Бесконечные гаммы и никак не дававшийся Софочке «Полонез Огинского» довольно долго испытывали на прочность чадолюбие нашего двора. Но все верили, что когда-нибудь она будет блистать на сцене Большого – от Кузнецкого Моста, куда ее вскоре перевезет папаша, до него рукой подать.
К шестнадцати годам кудрявая глазастая хохотушка превратилась в грациозную волоокую барышню, которая с убийственной легкостью предпочла Огинскому с его полонезом другую науку: «В угол, на нос, на предмет». Стрелять бархатными глазками в пушистых ресницах, покачивая крутыми бедрами и горделиво вздымая рвущуюся на свободу тугую грудь, было гораздо интереснее, чем день-деньской просиживать на крутящемся табурете, барабаня по клавишам расстроенного пианино. Теперь при встрече с Софочкой я почему-то набычивался, прядая бордовыми от стыда ушами, и не знал, как оторвать жадный взгляд от ее волнующейся кофточки. Внутри у меня все вспыхивало, а внизу загоралось синим пламенем, я неловко горбился, стараясь прикрыть бесстыжий парус, который плевать хотел на мои приказы. Еще совсем недавно я мог запросто облапить ее, играя в салки, или закидать снежками, а теперь что-то во мне повредилось… Она приходила ко мне каждую ночь и такое со мной творила! А утром я просыпался в липкой кровати, не зная, как скрыть свой детский позор от взрослых.
Читать дальше