Совсем белый лицом, на котором под козырьком волос упрямый белый мрамор, снег или кварц лба с искрящимися песчинками глаз, он глядел вниз с отвеса, и там синяя река вены бежала в зеленом пухе и мехе дерев и трав, так он глядел на свою руку, словно готовый упасть, но не панически, а делово, как бросают чемодан с принадлежностями или спускают на салазках черный рояль.
Вот он сам пришел черным паном Облезем, и в его зубах застрял детский бубен, он раскоряченно сел, наклонившись над собакой, и она взяла у него этот бубен, сгрызла его и издохла, как будто пирогов со стеклами нажевалась. И он сел у радиоточки и сидел как мертвый до того, как по радио не прозвучал чей-то знакомый скатанный войлок.
Так он бегал в детстве по лесу, не отличая бузины от белены, и так он теперь сам ел присмиревшую, как липовый цвет, собаку, которая висела у него на загривке. Или это собака ела его, а он был ей донором. А белена слюны измазала весь подбородок. Собаку он бросил в котел, добавил туда картофанов.
«Вройся», – сказали ему. Вройся, ешь сладенького, посмотри на июльских стрекозок, на павлиний глаз, на лапоточки. И он брился в первый раз когда – то заволакивало глаза от его собственного ослепительного лица, от этого белого лба баловня всей деревни, вечного младенца, бегавшего нагишом, который не знал себя и не узнал бы, если не приехал бы за ним Черт-из-за-реки, не забрал бы с собой в защечном или заплечном мешке, куда он забирал всех насупленных детей, и не увез бы кормить их косточками своего черного бульдожика, который был запряжен в их карету.
И он выбежал в страхе в ночной белой рубашке на полуночный двор, где по лунной дорожке убегала эта адская свита. И теперь он проснулся и понял, что собака, которую он любил, нежится в его рубашке, вынюхивая мертвый пот внутренностей в рукавах и воротнике.
Розово-пестрыми от жилок глазами, в которых по краям держались с утра тени беглых людей, он спал сгоревшей на солнце спиной вверх, а потом оделся в сухонькую одежку, убежал на собачий поезд, сучивший ногами, обгоняющий ветер.
В электрическую бурю он мог родиться, мог подставить свою рожу в окно первого этажа и горько посмеяться над зажмурившимися там людишками. А мог усесться прямо в сугроб и читать там интересную книжку, пока не зажгутся фонари и не пойдет снег.
Лицо же его – замаячившее в вашем окне – не сойдет с него, поэтому лучше завесить стены портретами Бауи или Злого советника Рохана – прообразами которых он являлся, как и многие на зараженной пленочке легких – парчой окутавшей эту местность.
Что до местности – то охоложенные холей белокочанные девушки здесь – в этой деревне – любили пересуды друг о друге – и наивность этих сплетен дошла до того, что он обнаружил заветный Алеф в квартире соседа – там оказался сапожник – у которого тачала вся деревня. К сапожнику тянулись – он был фотограф-любитель. Сочащиеся черной магнезией из его глаз пёзды выставились на всеобщее обозрение – более омерзительного инвалида зрения выдумать было нельзя. Но это и был рентгеновский снимок той местности, где жили вундеркинды, заросившие мир своей логикой.
Сдавленный туберкулезным кашлем, остановившийся в своем росте безумный Белинский, прижимая двух младенцев к палой груди, вечно топчущий свои ботинки, – он радостно терпел бесконечные удары по морде, которые неисправимо получал. Хоть от хипстеров, охранявших своих жен от его посягательских насмешек, хоть от бесконечной гопоти, отбиравшей зонты и лимонившей с криками «о, пидор», хоть от аборигенов, разбивавших коленями это лицо в пьяной алтайской ночи.
Он, тянущий к вам пьяные ласковые руки, выбрасывающий деньги из карманов во все стороны, выпадая из авто, он, скачущий с бритвой во рту, пьющий и прикуривающий от банана на сквозняке, жалующийся и будто харкающий кровью, – в конечном подсчете окажется святым, безумным праведником, даже если не пощадит своей бритвой соседа, сапожника, хозяина Алефа.
7. Мальчик Гей и Герман П
Меня надо научить золотому слову, сказал Мальчик Гей, по возрасту лет двадцати, а по бледности и сорока. У тебя есть что сказать, но ты сказать не умеешь, поманил он меня рукой с серебряным колечком. И ты должен пойти вон туда – есть такая школа – называется «Золотое слово».
Есть такие блюстители, блюдущие чистоту речи, которая выводит их нежные души за узкие плечи. Сколько было уже таких – и те, которые пели «ты теперь у меня котенок», и те, что подучивали роли манатеров-стукачей, и те, что в белизну молодости уходили гнилыми носами. Предпоследний раз я застал их в поезде.
Читать дальше