Горалик судит о поведении животных на основании того, как мы сами проявляем умственные способности. Возможность нечеловеческого мышления и нечеловеческой субъектности полностью отрицается. Вместо того чтобы спросить: «Как конкретное животное проявит когнитивные способности, принимая во внимание его/ее физиологический, эволюционный и экологический контекст?», Горалик задает вопрос проективной эмпатии: «Если бы я был грустным слоном или умным енотом, как бы я как человек проявил это?»
Характерным явлением оказывается то, что в ВСДД не предпринимается попытка объяснить, каким образом технически возможно животным заговорить на человеческом языке. Попытка понять, разобраться, как на физиологическом уровне возможно говорение у особей, которые к этому не приспособлены, – это попытка на телесном уровне пережить это событие так, как пережил бы его Другой. Отсутствие такой попытки оборачивается отнятием у Другого его тела, его телесной морфологии, его материальности и нахождении в здесь-бытии. У Ганса Христиана Андерсена нечеловеческая Русалочка платит за обладание человеческими ногами тем, что каждый ее шаг сопровождается болью. Чем платят нечеловеческие герои ВСДД за обретение дара речи, мы не знаем. Характерен и тот факт, что после катастрофы именно животные заговаривают на языке людей, а не люди на языке животных (как и то, что это событие обозначается как «катастрофа»), – это Другой теряет один за другим свои черты, лишается собственной морфологии, а вместе с ней и собственной истории. Но и субъект лишается важного – самой возможности радикальной эмпатии, ощущаемой на телесном уровне, переживаемой телесно.
Именно поэтому ВСДД как фантазия о том, что животные могут заговорить на человеческом языке, оказывается совсем не размышлением о границах человеческой эмпатии. Такая постановка вопроса скрывает внутренний Angst человеческого субъекта, страх потерять свое привилегированное место в мире. И как следствие такого страха происходит элиминирование Другого. Настоящая эмпатия потребовала бы ответа на вопрос: каково это – быть Другим? Это потребовало бы такого феноменологического исследования, которое привело в конце концов к преобразованию субъекта, его кардинальному переосмыслению, а возможно, и настоящей ломке, перестройке. Но для этого надо было написать совсем другой роман.
Важным фактом является то, что у катастрофы в ВСДД есть специфическая географическая локация: это территория современного Израиля. И это придает факту деления на тех, кто обладает человеческой субъективностью, и тех, кто ею не обладает, дополнительную нагрузку: кто же на самом деле оказывается в роли Другого в этом романе? Похоже, тот, чье отсутствие бросается в глаза любому, кто хотя бы поверхностно знаком с историей палестино-израильского конфликта: в романе нет палестинцев. В романе представлены герои разных культурных, социальных и этнических бэкграундов. В одном герое угадывается суданский беженец. Но нет ни одного говорящего на арабском языке персонажа или персонажа, идентифицирующего себя как «палестинца» или «араба» (при этом важно помнить, что палестинцы/арабы – неотъемлемая часть израильского общества: среди них врачи, медсестры и медбратья, таксисты, водители автобусов, художники, строители, юристы, учителя, аптекари и т. д.). В романе, в котором главной проблемой оказывается приобретение речи Другим, палестинская речь отсутствует, как отсутствует и тот, кто мог бы быть ее носителем.
Единственным напоминанием о существовании палестинцев/арабов служат надписи/граффити на арабском. Примечательно, что, читая эти надписи, складывается ощущение гомогенности арабского субъекта: « мы тоже умеем говорить», « мы лежим по команде “сидеть”», « назовем это дезинсекцией», «живая собака лучше мертвых нас » (курсив наш). Таким образом описывается некая гомогенная группа, которая постоянно произносит «мы», «нас». Настоящий Другой так, конечно, не говорит, потому что нет никакого гомогенного Другого. Это следствие колониального и империального дискурса, не различающего «просветы», «бреши» и «зазоры» в якобы бесструктурном, однородном и полом Другом. Кто оставляет эти надписи? Кто скрывается под этими «мы» и «нас»? Явно, что не сложно устроенное общество, в котором часть идентифицирует себя как «палестинцы», а часть как «арабы»; общество, в котором есть не только мужчины, но и женщины, дети и старики; общество, внутри которого существует своя иерархия власти и в котором есть свои меньшинства (женщины, ЛГБТК); общество, в котором нет единой религии и этничности (есть арабы-мусульмане, арабы-христиане, друзы, бедуины, феллахи, светские палестинцы или арабы и др.), а вместо единого языка – диалекты; общество, в котором люди имеют неодинаковый доход и гражданский статус (есть обладатели синего паспорта – граждане Израиля, а есть беженцы; есть те, кто не обладает никакими правами, а есть те, кто обладает полуправами)… Полный охват того, какое это на самом деле общество, потребует отдельной диссертации. «Мы» в ВСДД – это очень плохо замаскированное «они» правонационалистского дискурса (вспомним печально знаменитое высказывание Голды Меир « они любят убивать наших детей больше, чем любят своих детей», а также другие высказывания, существующие в публичном дискурсе современного Израиля « они не понимают мирного языка», « они – террористы» и т. д.).
Читать дальше