– Следующий! – по обыкновению объявил сияющий Натан Гутионтов, закончив бритье. Никто не отозвался. В павильоне летнего кафе «следующих» не было.
– Ты еще мастер, – не поскупился на похвалу Малкин и несколько раз погладил свои чисто выбритые щеки. – Ни одной ранки, ни одной щетинки. Да и морщин, кажется, поубавилось. Ты что, и их умеешь сбривать?
– Я все умею, – искренне похвастался Натан.
– Молодец.
– Молодец среди овец, – поспешил блеснуть еще одной русской поговоркой Гутионтов.
– Мог бы, пожалуй, еще годик поработать, – расщедрился Ицхак.
– Предлагали одну халтуру, но я отказался.
– Отказался? – удивился Малкин. – Почему?
– Ну, во-первых, место неподходящее. Дом печали. Чего-чего, а печали у меня и без того хватает. Во-вторых, не тот контингент. Я никогда, Ицхак, не стриг и не брил мертвых.
– Да-а-а, – неопределенно протянул Ицхак.
– Директору что? Был бы работник. Ему все равно, кто колдует над покойником, – такой старик, как я, или молодой чемпион мира – обладатель Золотой бритвы. Я же люблю смотреть клиентам в глаза, слышать их дыхание, их кашель, их чихи, видеть, как они крутятся-вертятся, знать, кто честит правительство, а кто стелется перед ним травкой, у кого любовница, а у кого четвертая жена. Тогда и я поношу правителей, тогда и я стелюсь травкой, тогда – страшно вымолвить – и у меня любовница, хотя у меня никогда никого, кроме Нины, не было и не будет. Следующий!.. – задиристо выкрикнул Натан и, кинув на руку полотенце, застыл в выжидательной стойке.
– Ничего не поделаешь, Натан, хороший мастер должен уметь не только ладно шить и брить, но и ждать.
– О, тут мы с тобой чемпионы.
В павильоне пахло кремом для бритья. Натан вдыхал этот запах полной грудью, как дух весеннего луга, и что-то неосязаемое и неуловимое вдруг подхватило его, вознесло над Бернардинским садом и увлекло к началу начал – к парикмахерской Пинхаса Ковальского, брадобрея из брадобреев, получившего диплом в головокружительном, недосягаемом Париже.
– Что такое парикмахер? – спросил он у юного Гутионтова, когда тот переступил порог его заведения и испуганно застыл перед зеркалом. – Не раввины, юноша, – посланцы Бога на земле, а мы. Что могут раввины? Научить человека читать, молиться.
Натан стоял, вытянувшись перед своим будущим учителем Ковальским в струнку, как новобранец на плацу.
Всевышний одел человека в плоть, влил в его жилы кровь, а все остальное сделали парикмахеры. Без них человечество заросло бы мхом.
Молоденький Гутионтов не смел ему перечить, хотя и не понимал, почему человечество заросло бы мхом – ведь можно побриться и постричься не только у парикмахера – ножницы есть и у портного.
– Если вы, молодой человек, запомните главную нашу заповедь – возлюби бритву, как ближнего своего, – то я вас, пожалуй, приму в ученики.
– Возлюблю, – поклялся Натан. – Возлюблю.
И впрямь возлюбил до самой старости. Больше ближнего своего, больше себя самого.
Порывы ветра швыряли пригоршнями капли дождя во все стороны. Господь Бог из своего неиссякаемого пульверизатора щедро поливал Бернардинский сад, княжеский замок на горе, скамейки под липами, брезентовую крышу сиротливого кафе.
От щедрот дождя оживала и память Гутионтова.
Он еще долго не выходил из парикмахерской Пинхаса Ковальского, таскал ему из тесной кухоньки, где шипел примус, горячие компрессы для клиентов, хватался за метлу, подметал чужие волосы и каждый день был счастлив – от пара, от пыли, от веселого позвякивания ножниц, от сверкания огромного зеркала, купленного хоть и не в Париже, но где-то заграницей. Он до сих пор помнит свое отражение в нем и не хочет себя видеть другим.
Ливень одолел и Лею. Она остановилась, снова прижалась к корявому стволу липы и, как кроной, накрыла кольцом своих рук голову Авивы. В этой ее неожиданной ласке, в этом желании уберечь внучку от струй, было что-то от нее прежней, памятливой.
За долгие годы, которые они провели в этом удивительном парке, в этом дарованном самой судьбой укромном уголке, Ицхак научился по выражению лица, по глазам, по наклону головы угадывать, о чем каждый из его друзей думает, что вспоминает.
Воспоминания преображали лицо, лишали его будничности и окаменелости, озаряли другим, нездешним светом. Оно вдруг расслаблялось, мягчело, теплело – неважно, кто что вспоминал: роковой случай или невинный пустяк, плывущую под потолком люльку или окопы на Орловщине, смертельный лагерь в Воркуте или добродушное мурлыкание кота рабби Менделя на крыше, прибазарную парикмахерскую или ансамбль песни и пляски Прибалтийского военного округа.
Читать дальше