Возводили в городе анилинокрасочный завод, объект Большой Химии. Тогда всё было большое: Большие сроки, Большие стройки, Большая целина, Большая Политика, Большие люди.
От мастера до главного инженера и директора, начальство было в почтительном уважении. Рабочие обращались на «Вы», советовались по каждому техническому и даже житейскому вопросу. Каждый свою работу старался выполнять добросовестно: забывали проклятое прошлое и надеялись на обещанное счастливое будущее.
Все верили во всё…
Наивная жизнь, наивные люди!
Сварному делу меня учил сварщик с характерной кличкой «Колыма». Он считался в бригаде монтажником высокой, самой высокой квалификации, От звонка до звонка, «оттрубил» свои положенные 25 лет. За это время ему пришлось участвовать во всех Великих стройках страны, постигая науку выживания в экстремальных, как бы теперь сказали, условиях. Поэтому он имел неоспоримое преимущество перед остальными моими напарниками, которым не так повезло в жизни. Ну, что там какие-то пять-шесть лет по хулиганке! Разве это срок! Вот политическая статья – это да! Перед ней, статьёй этой, даже воры в законе пасовали…
Но на политика Колыма совсем не тянул. Маленький, щупловатый, он скорее походил на карманника или форточника, чем на политика.
Несмотря на свою столь богатую биографию, сварщик Колыма был самым тихим в бригаде. Даже тогда, когда напивался в «кодекс», как он выражался, то становился вроде малого ребёнка: беззубый рот, вставные челюсти он обычно терял тут же в траве, где пили, шамкал бессвязные, мне непонятные, слова, а на глазах наворачивались светлые слёзы неизвестного происхождения.
Челюсти на другой день я ему находил, за что всегда получал благодарность и дружеское рукопожатие. Рука у него была маленькая, детская, но жёсткая, как рашпиль.
Трезвый он никогда не вспоминал подробности своей жизни, да вроде и не сетовал на неё, на жизнь свою, прошедшую по баракам и пересылкам под лай сторожевых собак и волчий волок.
В обычное время Колыма, прикрывшись сварочным щитком, молча, висел где-нибудь под перекрестием стальных конструкций и крепко держал за хвост свою жар-птицу, которая сыпала и сыпала золотые зёрна в прозрачный воздух.
Если поднять голову туда, то можно явственно увидеть огненный хвост волшебной птицы и маленькую головку ослепительной голубизны.
Работа сварщика-высотника мне нравилась, и я с воодушевлением, присущим только молодости, постигал науку быть гегемоном своей страны. А гегемон этот, вон он, в ежовых рукавицах и брезентовой робе, отпустив звёздную жар-птицу, уже спускается с высоты, чтобы показать мне приём сварки потолочного шва на брошенном обрезке трубы.
По моему несовершеннолетию на высоту более трёх метров меня не пускали, и я тогда, страшно завидуя своему наставнику, клевал и клевал электродом никому не нужную трубу, чтобы на ней, на этой трубе «набить руку».
Колыма подходил, присаживался рядом, медленно закручивал неизменную самокрутку, и на пальцах растолковывал мне, неразумному, хитрые приёмы мастерства сварщика. Иногда он брал мою руку с электродержателем и терпеливо пытался моей же рукой положить ровную строчку-ёлочку на стальном стыке.
Отношения со мной, малолеткой, у него были вполне дружеские. Но вот, когда я, минуя бригадира, однажды полез наверх к своему учителю и, склонившись над парапетом, сплюнул вниз, то за это получил он него обидный, чувствительный подзатыльник.
Он потом не раз втолковывал мне: что, работая на высоте, – никогда не плюй вниз. Это плохая примета – когда-нибудь сорвешься…
У нас на участке стоял небольшой кузнечный горн для нестандартных поковок, и мой наставник, показав мне очередной приём сварки, доставал из-под верстака прокопченную алюминиевую кружку, засыпал туда пачку индийского чая, заливал холодной водой и ставил на краешек горящего горна, где поменее жара, и, подрёмывая, заставлял меня следить чтобы чефир не выплёскивался, а медленно вскипал. Когда появлялась желтовато-грязная пена, тогда моей обязанностью было на несколько секунд оторвать кружку от жарких углей, дать бурой пене успокоиться, и – снова кружка на огне, и снова я должен её убирать с огня, успокаивая варево. И так, раз десять.
Когда чефир остывал, он превращался в дегтярного цвета настой, густой и крепкий, как сдобренный матом анекдотец или крутая монтажная поговорка всё про ту же работу.
Воровской глоток-другой чефира, пока посапывает мой учитель, делали меня резвым и возбудимым на всякие шалости. Постепенно и мне стала нравиться горько-вязкая смесь невозможной энергетической силы.
Читать дальше