Ещё выше нас были бугры, на которых скандально проживали свирепые бабы, шпана и чучмеки. Чучмеками в Городе звали многих, часто это слово употребляли, например, вместо слова дурак. Мама называла так нацменов, которых в Городе было столько, что любая толпа была из нацменов, а в толпе иногда попадались и русские. Кроме греков, армян, грузин, евреев, украинцев, татар и представителей других меньшинств, мама чучмеками называла иностранных матросов, всех приезжающих на отдых, всех из деревни или станицы, базарных торговцев и продавцов, всех непонятных и неприятных, – проще назвать, кто не был чучмеками.
Ими не были мы с мамой, мамина лучшая подруга Шурочка, мои одноклассники Зыков, Собков, с большой натяжкой Брызгалов, бабушка, тётки и другие родственники, с которыми мама была не в ссоре, несколько певцов и киноактёров, а также все чисто русские люди, желательно родившиеся севернее от Москвы.
Отчим мой был стопроцентным чучмеком, потому что был белорусом.
«Боже, Боже! – рыдала мама в минуты частых семейных скандалов, – какая я дура была, дура! За такого чучмека вышла замуж!»
«И зачем мы припёрлись в Город чучмеков, – восклицала после скандала с соседом. – Куда взгляд не бросишь, одни чучмеки. Боже, живёшь, как в какой-нибудь Африке!»
Идти, повторяю, придётся вниз, ноги сами нас понесут, мы будем скатываться к хребту, бухте и центру Города. Мы дойдём до стоянки автобуса, там будут несколько человек, но мы не станем с ними делить бесконечное ожидание и в результате бессильную ярость при виде проносящегося мимо переполненного тупорылого автобуса, – из тех, что с центральных магистралей рано или поздно переводили на второстепенные маршруты.
Злорадно констатировав отсутствие автобуса, который так и не перегонит, мы быстро минуем мою школу, длинный железный забор которой позволит нам вкратце разглядеть ухоженный школьный сад, баскетбольную площадку, двор для беготни, кирпичную архитектуру и много мелочей, навевавших разные ассоциации тем, кто учился в этой школе.
Минуя «Парк Культуры и Отдыха», мы нерешительно остановимся перед высоким внушительным зданием. В этом здании – «Дом офицеров». В доме четыре этажа, он самый высокий в этом районе. К подъезду ведёт гранитная лестница, вокруг всегда чисто, пусто, торжественно.
Редко лицезрея офицеров, входящих в тот дом или выходящих, я считал, что они так заняты охраной священных рубежей, что могут развлекаться только по ночам, и только по тем счастливым ночам, когда наша недремлющая разведка сообщала, что враг будет дремать. Я как-то пытался войти внутрь. В большом напряжённом вестибюле меня тут же притормозила крупная накрашенная дама.
«Нечего тут», – сказала она, узнав, что отца у меня нету, а отчим мой совсем не офицер.
Пока мы перед «Домом офицеров», и вы ещё не знаете, зачем, объясню свою нерешительность: она обусловлена не отсутствием, а переизбытком вариантов. Переизбыток вариантов заключался в количестве крыш, с которых можно знакомиться с Городом. Я лично опробовал столько крыш, что по пальцам не пересчитать, то есть никак не меньше одиннадцати. Лучшая крыша, пришёл я к выводу, должна быть не слишком близко к бухте, а там, где с неё открывается вид на центральную часть Города. Крыша должна быть трудно доступной, и от неё не должны отпугивать хриплые крики кочегаров, дворников и прочих мужиков, ни к чему нам и бабий визг. Скат не должен быть слишком крутым. И важно, чтобы сгущались сумерки.
Руководствуясь этими условиями, мы свернём к «Дому офицеров», зайдём со двора, оглядимся, помедлим, ещё оглядимся и быстро окажемся под нижней ступенькой пожарной лестницы, до которой нельзя допрыгнуть. Я попрошу вас подставить спину, вскарабкаюсь на нижнюю ступеньку и протяну вам сверху руку. Мы бы вскарабкались на крышу с матросской ловкостью, как на мачту, а то и с обезьяньей, как на пальму, но в ловкости нам помешают камушки (сумка, вспомните, тяжела).
Потирая ладони, стряхнём ржавчину, сожмём неоднократно кулаки, оживляя натруженные пальцы, на коленях взберёмся на самый конёк, к месту, где будет что-то торчать (какая-нибудь вытяжка, труба, телевизионная антенна), упрёмся в торчание ногами. И поглядим, как лениво и страстно над Городом танцуют день и ночь.
Танцуют они, конечно, танго, а я любое танго называю аргентинским, потому что нет ничего красивей сочетания слов аргентинское танго. Они, вероятно, могли б танцевать и какой-то другой танец, но в каком ещё танце, как не в танго, так красиво сплетаются тела. День танцует танго, засыпая, ночь его танцует, просыпаясь. День, откидываясь назад и прижимая к себе ночь, охотно падающую на него, скользит спиной в темноту за дверью. За дверью, конечно, тёмная спальня. День упадёт спиной на кровать и мгновенно крепко уснёт. Ночь, окончательно проснувшись, упадёт на него с хохотом, потормошит его, но напрасно, оправит чёрное платье, скользнёт руками в черных перчатках по волне черных волос, выйдет на улицы, включит везде остатки электрического освещения, которые вечер, слуга двух господ, всегда вяловатый и сероватый, забыл, не успел, поленился включить.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу