Что и говорить, он непростительно обмолвился в «Переписке с друзьями», чтоб не ставили на его могиле памятник: теперь – сам виноват, сам накликал – наверняка отольют ему назло какую-нибудь чугунную дуру с прочувствованной надписью и водрузят над его вопиющим прахом. Эта ошибка тем более глупа и досадна, что ведь он давно уже понял – желание прославиться, в сущности, глубоко обывательское, безнравственное желание, ибо, когда много, упорно и самозабвенно работаешь, о славе забываешь, а думаешь лишь о бескорыстном служении искусству и истине… Однако же кто-то – толпы простаков – будет ходить на могилу поклоняться, чтить и класть цветы…
Зачем? Что, он лучше других? Напротив, если ходить много будут – значит, ведомо хуже. Потому что, так часто бывая у мёртвого, почитаемого чрезмерно и необычайно, словно тот бессмертен, люди унизят и принизят себя, то есть живых и живущих. А через кого они унизятся-то? Через него, через Гоголя! Он, значит, даже не существуя, умудрится творить зло: унижать людей и приучать их любить унижение. Попался, как кур во щи…
Он принял окончательное, твёрдое решение, и его охватило состояние сродни блаженству. Радостно-утомлённый, развалясь в кресле, он с наслаждением думал:
«Такая бездна времени и жизней вокруг нас – и бесконечно позади, и бесконечно впереди, – что оттиснуться на страницах истории возможно лишь благодаря нелепой случайности, или невообразимой глупости, или незаслуженной награде, а то и немыслимой жестокости… И справедливее всего потому – исчезнуть, потонуть, затеряться в этих чёрных безднах отживших положенное время безымённых людей, быть в каждом из них и потому не быть отдельно. Раствориться, быть в каждом – значит также быть и во все времена: ежели тебя уже нет, но ты был во всех и в каждом, то ты есть во все времена – минувшие, настоящие и будущие. Да, и в минувшие – ибо через десять-пятнадцать веков для потомков наших что Эсхил, что Сенека, что Гоголь будут казаться творившими в одно и то же время древними предками, как не имеющие живой телесной оболочки».
Его не удивило странное направление, какое приняла его последняя мысль, да к тому ж кстати, заглушая всякую непредвиденную насторожённость, пришло на ум ликующее выраженьице: «кануть в Лету». Вот именно! Кануть в Лету – это теперь именно то, чего он единственно хочет. А на съеденье поздним критикам, служа непонятливо-восхищённой толпе повседневным идолом, пускай идут те, кто этого более заслуживает: хоть Пушкин, например. Ей-Богу, званья лица исторического тот достоин, кто талантливей, счастливей, удачливей. Александр Сергеич – образец человека, к нему не придерёшься, вот пусть и повторяет почаще его великое имя неохотно взрослеющее человечество: это во благо, это к обоюдной их пользе. А такие, как сам он, «ученики» да путаники обязаны отойти в тень. Да свершится!
* * *
Старинные куранты на стене проиграли три часа, и тут только Гоголь обнаружил, что этот страшный, томительно долгий понедельник истёк. Вздохнулось глубже.
Однако пора было благие намерения заменить фактическим полезным деянием. Шаг, предпринимаемый им, был пугающе бесповоротен, и Николая Васильевича, натурально, затрясло от неповторимости и зрелой ответственности всего того, что он сейчас сделает и возьмёт на себя. Но при чём здесь неповторимость? А как же памятное жаркое, удушливое лето во Франкфурте, 1845 год?.. Так что с ним это уже не впервые. Хотя повод сейчас неизмеримо серьёзнее. Что ж, нечего больше раздумывать; как человек честный и благоразумный, спеши исправить то, что ещё можно, спеши загладить вину пред Господом.
Он вскочил на ноги. В густой, непробиваемой тьме дрожащей, как у неопытного преступника, рукой нашарил на столе спички, подсвечник, свечу – зажёг. На оконном стекле запрыгали смутные блики.
В шкафу он не нашёл заветного портфеля. Сакраментальный акт не удастся, как прежде, совершить в тайном одиночестве, понял он. Придётся переступить и через это, хотя никаких свидетелей не желалось бы. Много их в его неяркой жизни без нужды попадалось, свидетелей-то. Однако Семён наверное знает, где лежат «Мёртвые души».
Николаем Васильевичем овладел уже больной азарт игрока, и он заспешил в комнату мальчика.
Семён в том же шкафу скоро отыскал портфель, вскрыл, подал хозяину искомую рукопись: шесть тонких тетрадок, перевязанных плотной белой тесёмкой.
– Всё, всё, спасибо, – сразу заторопился Гоголь, – теперь иди.
Читать дальше