– Смотри, Христофор, – остановил вожа Свешников. – Ведь топором ссечена?
Он не просто дивился. Он вправду дивился. О племени писаных рож известно – дики. Очень дики. У них тяжелые ножи-палемки, топоры из камня, из реберной кости. А тут железо.
– Мало ли…
Дразнился вож.
Показывал: хоть ты передовщик, веду казаков я.
Свешников обиду проглотил. Не до обид тут: край чужой, дальный. Никак без одиначества нельзя. Но все равно постоял, как бы отдыхая. И внимательно следил: кто и как проходит мимо того пенька?
Гришка Лоскут, скуластый, здоровый, ноздри широко вывернуты наружу, ссеченной той ондушки не заметил, торопился в голову аргиша, его очередь подошла с Ларькой тропу топтать. За Гришкой размашисто ставил ноги заиндевелый Ганька Питухин. За ним цыганистый Митька Михайлов, Ерило по прозвищу. А вот русобородый Федька Кафтанов, кажется, заприметил странный пенек. Даже кивнул идущему за спиной Косому, как бы с тайным значением. Рядом бежал подслеповатый Микуня, но он если бы и захотел, ничего не заметил.
Микуню Свешников жалел.
Человек ростом с собаку не может рассчитывать на успех.
В якуцких царских кружалах Микуня пропивался до нательного, до дрожи. В драках непременно получал увечья. А то в сендухе брал морошку, вышел на него сендушный дед босоногий. Часа три Микуня ползал в сырости на коленях перед босоногим, пел песни, сыпал поговорками и прибаутками – ублажал как мог. Сендушный дед от удовольствия взрыкивал, вставал на дыбы, ласково обходил Микуню по кругу, лапой не бил и когтем не когтил, – слушал. А в младых летах в Смутное время гулящий Микуня было пристал к воровским дружинам, шедшим из Путивля на Москву. Видел совсем близко от себя Болотникова – крестьянского царя. Знал, что Иван Исаевич прошел через многие тягости, например, через татарский плен, турецкую каторгу. Греб на галерах басурман, скучал по всему русскому. Микуня радовался: вот всем миром сажаем на престол совсем своего царя. Правда, никак не мог понять: зачем простодушный крестьянский царь верит лукавому князю Шаховскому? У того ведь своя, дворянская смута. И почему рядом с крестьянским царем идет Прокофий Ляпунов – жестокий боярин?
Из села Коломенского нес Микуня в Москву подметные письма. На лесной дороге наткнулся на конную группу. Все ладные, смотрят с жесточью. Впереди боярин Ляпунов – осанистый, бородатый. Руки в боки: чего это несёт среди дня так смело подлого мальчишку? Приказал: дай смотреть! Письма прочел, выкатил злобные глаза. Как так? Холопи, мол, побивайте господ! Да что же такое? Вот, мол, холопи, будут вам в награду жены господские, имена убитых, боярство, воеводство, вообще всякая честь! Да кто такое мог написать?
Побагровел от гнева: «В батоги!»
Жестоко избитый Микуня отлежался в сарае.
Без всякого удивления узнал, что позже тот жестокий боярин предательски оставил крестьянского царя Болотникова и перекинулся на сторону царя Василия. Опять же позже видел столбы, как дьявольскими плодами обвешанные телами бунтовщиков. Задохнулся от ужаса: сам может попасть на любой! Так страшно ужаснулся, что бросился бежать далеко – в сторону Сибири.
И пошла всякая жизнь.
Видел – напраслину, смерть, слезы.
Бежал по стране ночами, таясь, как зверь.
На севере промышлял зверя, даже стал потихоньку забывать о страшном взгляде боярина Прокофия Ляпунова. Но в шестнадцатом году случайно наткнулся на стрельцов, хорошо знавших Микуню со времен тушинского вора. Улещая недобрых стрельцов, отдал им все накопленное, бежал дальше. Сильно бедствовал. Пристрастился к винцу. Варил на Каме густую соль. А дело это непростое, тяжелое. Дров на варницу идет много. Черпаешь ведром соленую воду из глубоких колодцев, вливаешь в железные сосуды, варишь, дышишь, а ноги слабеют, руки дрожат, потихоньку уходит по капле жизнь. Собравшись с силами, дал зарок никогда не брать в рот пагубного крепкого винца, может, вернуться тихо в Москву. И как бы в ответ на такой зарок повернулась к Микуне удача. Приказали ему доставить государю Михаилу Федоровичу, первому Романову, десять сибирских соболей – живых, добрых, черных.
Сам понимал: удача. Летел как на крыльях. Чечуйский волок одолел со товарыщи за полдня. Через каких-то три недели был уже в Туруханском. А в Мангазее напрямую дохнуло в лицо – языком, шумом, людьми. Правда, болота и реки в ту пору еще не промерзли – пошла мешкота в пути. Лишь под Обдорском потянуло настоящими холодами. Вот там и утек ночью со стана самый большой, самый добрый соболь. Сам утек и чепь серебряную унес на груди.
Читать дальше