– Почему не сказал?
– Я ж только догадывался.
– Ну ладно, оставим. – Свешников устало присел на лавку. Попросил: – Глянь, что у помяса кипит в горшке.
Гришка громыхнул крышкой и ошеломленно отшатнулся от ударившего в нос скверного духа.
– Зелье колдовское? Аптах ты?
– Да нет! Не колдун я. А варится холгут! – Помяс в отчаянии вскочил, сунул в темное кипящее варево длинную деревянную ложку. Попробовал, выпучивая глаза. – По бедности своей ничего не имею, питаюсь скаредной пищей.
Теперь опешил Свешников:
– Как холгут?
– Зверь, зверь такой, – затрясся помяс. – Турхукэнни, корова подземная!
– Нет, ты слышь, Степан? – оскалился Гришка Лоскут. – Вот ты вел нас, мы шли, совсем не веря, а холгут был, только его помяс съел.
– Как такое посмел? – вскочил Свешников.
Будто не было долгих дней трудного лыжного перехода, вскочил, вырвал длинную ложку у растерявшегося помяса. Глиняный неаккуратный горшок курился на печи, дрожал в нетерпении, крутились в кипятке бурые куски.
– Где такое добыл?
– Да рядом. На берегу.
– Правда холгут? Корова подземная?
– Он, он! Холгут! С рукой на носу! – трясся, дергался помяс, языком подпирал небритую щеку от большого усердия угодить.
– Как добыл такого большого? Он идет, земля вздрагивает.
– Да сам разбился. Там на берегу полоска ледяная, песчаная, называется чохочал. Ну, шел зверь и грянулся вниз с обрыва. А высоко. Лед твердый и зверь тяжелый. Сразу насмерть, весь поломался, застыл на морозе. Теперь питаюсь.
– Небось, и человечину жрал? – остервенился Лоскут.
– Что ты! Что ты!
Глухо.
Вваливаясь в избу, казаки напустили холоду.
Смеясь, окружили горшок. С отвращением принюхивались, оторопело качали головами – ну, дивен, дивен божий мир! Только вчера совсем без края снеговая равнина, в небе отсвет далеких юкагирских костров, а сегодня – русская изба. Только вчера загадочно и жестоко зарезанный в урасе вож, а сегодня – нежданно и счастливо обретенный травник. Только вчера всеобщая неясность, томление, мгла, а сегодня – мясо старинного зверя.
Дивны дела твои, Господи.
По-другому поглядывали на Свешникова.
Вдруг почувствовали: запахло большой удачей.
Даже Микуня расхрабрился, прикрикнул на трясущегося помяса:
– Часто приходят писаные?
Помяс еще сильнее затрясся:
– Присовокупи еси велие милосердие во всем… Всякого приходящего к тебе не оскорбляющи ни в чем… Один сижу, – зашептал, бегая глазами. – Писаные, какие были, все откочевали. В сторону дальних уединенных речек откочевали. Если вернутся, только к лету. – Выпучив выпуклые глаза, уставился на Свешникова. – Положим же паки надежду на всемиластиваго в щедротах… Он же избавил своего Израиля, бывшаго во многих работах… В сендухе много озер, – шептал, вздрагивая. – На веретьях сухих пески хрущеватые. А по пескам пасутся подземные коровы. Выходят вдали от человеческого глаза прямо из-под земли. Выходят наружу шумно, с громом и с трясением земли, но сами по себе тварь безвредная. – Косился на мрачного Лоскута. – Сего ради премудрым своим промыслом и правдою все устрояет… И аки коня браздою, тако и нас тацеми бедами от грех возражает… – Пояснил, трясясь: – Я помяс. Лисай звать. Всякие травки знаю. С таким знанием не оцынжаешь в сендухе.
– Нам дашь травку? – жадно сглотнул слюну Микуня.
Не обращая внимания на вопли и смятение гологолового, отворачиваясь от бьющего в нос пара, Ганька Питухин недоверчиво выбросил вонючую носоручину собакам. Подмели избу, внесли сумы с припасами, выставили на стол настоящую посуду. Помяс задрожал:
– И сольца есть?
Кафтанов шлепнул помяса по руке:
– Куда лезешь первым? Ишь, сольцы ему захотелось! Сам, небось, сольцу в Якуцке брал пуд по пяти копеек, а теперь та сольца сильно вздорожала, Лисай. Теперь за ту сольцу кладут до двадцати копеек. Вот как повернулась жизнь. Да еще пошлина, чуть не полукопейка с фунта. – Хитро поиграл глазами. – Ты тут дикуешь, а цены на Руси растут.
Перехватив сердитый взгляд Свешникова, кивнул:
– Ладно, бери.
Благостно.
– Аще бы не тако нас возражал, и зверей бы дивиих горше были… И паки бы вконец друг друга и брат брата не любили… – Помяс обильно потел. Завороженно дергался. Тянул кипяток, настоянный на шиповнике, шептал: – Что же нас и так лютее и жестокосердее? Кое естество в безсловесных?.. И кто может исчести, колико бывает над нами смертей безвестных?..
Пояснял, трясясь: «Я – помяс».
Читать дальше