Вечерами он постоянно стал куда-то пропадать после работы – не заходил в общежитие. И если бы кто-то за ним проследил в это время, очень удивился бы тому, как Полынцев преображался – в буквальном смысле и переносном.
У него был с собою портфель, где находилась довольно-таки интересная куртка: снаружи подкладка серая в клеточку, а внутри – кроваво-красная. Переодеваясь где-нибудь в вечернем сквере за деревьями, Полынцев издалека был заметен как гражданин серый в клеточку, а через десять-пятнадцать минут он зачем-то превращался в гражданина, облачённого в кроваво-пурпурную куртку. Он вёл себя как человек из какого-нибудь детектива или криминального романа.
Однажды вечером он пришёл к своей бывшей супружнице.
Посидели за столом, чайку пошвыркали.
– Как там наш солдат?
– Освоился, – с полуулыбкой сказала бывшая. – Три раза прыгал с парашютом. Фотографию прислал.
– Покажи.
Глаза на фотографии у парня грустноватые, но голова держалась на подъёме – гордо, крепко.
– Это хорошо… – сказал он вдогонку своим раздумьям. – второй фотографии нет?
– Нет. Одна.
Они помолчали, глядя в пустые чайные чашки.
– Ну, ладно, – он встал, – я пойду.
– Иди, уже поздно.
Вера Васильевна к нему давно остыла и ей было совершенно безразлично, куда он пойдёт или поедет в этот поздний час.
Без ребятишек дом опустел, а Полынцев эту пустоту не мог заполнить, даже если бы очень хотел.
Во время этих редких встреч, сопровождавшихся тягостным молчанием, они напоминали двух пассажиров, случайно оказавшихся под крышей одного вокзала в ожидании тех скорых поездов, которые должны были их увезти в разные стороны.
Наступила осень, как всегда промозглая, сырая в этой северной столице. Сентябрь по обыкновению простоял ещё теплый, но безутешно плаксивый – все дороги разлужились. Земля на кладбище, куда Полынцев пришёл последний раз, оказалась настолько расквашена – к могиле дочери не протолкнёшься без того, чтобы не врюхаться по щиколотку в грязь. А вслед за этим – в первой декаде октября – погода засуровилась. Ночами даже снежок пробрасывал. Заморозки по утрам на проспектах и улицах стеклом покрывали асфальт, заставляя водителей заниматься «фигурным катанием».
Ближе к полудню, правда, пригревало – золотым стеклорезом солнце отчаянно резало тонкий ледок, выжигало в парках и садах куртинки снега. Перепадали даже такие дни, когда солнце палило почти по-летнему. Груды обсохшего листаря, сбитого дождём и ветром, снова зашуршали, как большие пауки, в парках и садах. Молодые люди там и тут снова сидели на скамейках, обнимались и даже целовались напоказ – это теперь в порядке вещей. И это целование – показное, бесстыжее – сильно раздражало Полынцева. Так раздражало, будто люди не целовались, а в душу ему плевали. Головою-то он понимал, что это не так, а вот сердцем не мог ни понять, ни принять.
Особенно сильно раздражала его одна парочка – гусь да гагарочка. Разодетая в пух и прах, беспечная, раскрепощенная парочка эта всё время появлялась в одном и том же месте – возле пруда. Они кормили уток, на зиму остававшихся тут, сидели в кафе, что-то пили, курили – тоже мода сегодняшнего дня: парень свою девушку угощал сигареткой. И это опять же раздражало Полынцева так, будто в душу плевали.
Стараясь быть незамеченным, он стоял неподалёку, болезненно-блестящими глазами караулил парочку. А потом он за деревьями таился, рядом с подъездом, куда паренёк возвращался, проводивши свою кралю. Жил паренёк неподалёку от Таврического дворца, где в позапрошлом веке, говорят, устраивал пиры светлейший князь Потёмкин.
Проходя неподалёку от Таврического дворца, Фёдор Поликарлович криво улыбался: «Светлейший Потёмкин! Как странно! Где тут свет, а где тьма? Кто мне скажет?»
Вечерние прогулки в районе Таврического продолжались, примерно, с неделю и закончились тем, что однажды Полынцев, необычайно взволнованный, будто заболевший лихорадкой, пришёл в ближайшее отделение милицию и добровольно сдался.
– Мне отмщение, и аз воздам!.. И где тут свет, а где Потёмкин – я не пойму! – сбивчиво бубнил он, криво улыбаясь и протягивая руки – словно за подачкой – за наручниками.
В следственном изоляторе – в Крестах – его продержали недолго, потому что судили в особом порядке: он полностью признавал вину.
Русская земля как будто испокон веков – ужасно густо, плотно, непролазно – опутана ржавой паутиной колючей проволоки. Особенно густо и щедро – десятками и даже сотнями километров – колючка была протянута по землям бесчисленных советских лагерей. И вот эта картина – сплошное торжество колючей проволоки в родном отечестве – так сильно, так больно застряла в генной памяти трёх-четырёх поколений, что теперь многие русские люди с уверенностью могут говорить: «Колючка – это наше изобретение!» Однако же нет, извините. Русский характер не напрасно всё-таки называли широким, размашистым; было в нём, было что-то от вольного ветра, от буйства половодья, от молодости молний, разметавшихся по весенним степям и полям. И невозможно представить, чтобы этот вольный синеглазый ветер сам себе сотворил бы колючую клетку. И никак нельзя вообразить половодье, ограниченное проволокой; облака и тучи, для которых устроен специальный узкий коридор, унизанный рукотворно-хитрыми шипами, не позволяющими свободно пройти туда, где зацветает кровавая роза вечерней или утренней зари. Нет, господа, извините, вольнолюбивый славянский характер не вяжется с изобретением колючей проволоки, похожей на свирепую клыкастую собаку, молчаливо и преданно день и ночь торчащую на страже.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу