К храпу я привык. Мне без него бывает иногда даже как-то скучновато. Он настигает меня во всех местах вне дома, где приходится проводить ночь. Чаще всего в поездах. Когда я куда-нибудь еду, я точно знаю, что если провидение не пошлет мне в этот раз храпящего соседа, то мамашу с ребенком, у которого режутся зубы, мне не избежать. Нет уж – лучше пусть храпят. Только, пожалуйста, ритмично и не очень громко.
В гостиницах – то же. Когда вдруг случается переночевать в одном номере с тем или иным товарищем, всякий раз задаешься проклятым вопросом: «Храпит?» Один мой товарищ, с которым мы заночевали в одном номере венской гостиницы, наутро томно сообщил: «Черт! Я не спал всю ночь». – «Тогда нет тебе оправдания», – сказал я, имея в голосе тот процент металла, на какой мог рассчитывать в эту пору суток. «В смысле?» – насторожился товарищ. «А в том смысле, что если бы ты храпел во сне, то это одно дело. А поскольку ты храпел наяву, то это дело уже совсем другое». Он слегка обиделся и был, в общем-то, прав. Но и не сказать было никак невозможно, согласитесь.
А вот когда я был ребенком, в моей семье никто не храпел. И даже бабушка. Было, правда, нечто другое, не менее занимательное. Мой старший брат разговаривал во сне, да еще как. Он произносил протяженные монологи или же участвовал в диалогах, причем я, понятно, мог слышать только его реплики и лишь по ним реконструировать реплики его неведомого собеседника, пожизненно заточенного в неприступном пространстве сна. При желании к этим разговорам можно было подключаться. Примерно так. Брат, допустим, ни с того ни с сего провозглашал: «А я-то тут при чем? Он первый начал». – «Кто, Миш?» – встревал я. «Кто-кто? Борька Гуревич», – мгновенно реагировал брат, ничуть не просыпаясь. Таким, между прочим, способом можно было выведать у него все, что угодно.
А вот храпеть – нет, никто не храпел. Но зато время от времени из Севастополя приезжала моя любимая тетя Люба – очень толстая, очень веселая и шумная, с яблоками и виноградом. Вот она-то как раз храпела. И не абы как…
Я с вожделением ждал той минуты, когда уже тетя Люба наконец заснет и начнутся мистерия с вакханалией. О, это был храп высокого полета – нынче так не храпят. Это был храп с огоньком и неисчерпаемой фантазией, с напряженной драматургией, со сложным, прихотливым ритмическим рисунком, с конструктивными нарушениями жанровых ожиданий. Там было все: хлопотливые будни ночных джунглей, грозное рычание разгневанного океана, широкомасштабное танковое сражение, встревоженная ночной грозой птицеферма, финальный матч мирового чемпионата по футболу, брачный дуэт кашалотов, шепот, робкое дыханье, трели соловья. Я завороженно внимал и неба содроганью, и горних ангелов полету, и всякому другому. Со сладким ощущением близкого счастья я ждал апофеоза, я ждал, когда уже наконец-то тетя Люба разразится молодецким казацким посвистом, когда уже ее победоносный храп окончательно преобразуется в потерявший управление краснознаменный ансамбль песни и пляски какого-либо из военных округов нашей необъятной Родины. Ах, это было волшебно, можете мне поверить.
Но интересно еще и вот что. Не только сама тетя Люба решительно отвергала факт существования собственного храпа, но и муж ее, дядя Мотя, морской полковник, проживший и проспавший с ней на одной кровати много лет, никогда (никогда!) не слышал ничего такого, что бы хоть на минуту могло нарушить его безмятежный сон, сон человека со спокойной совестью. Нет, это не было глухотой – ни физической, ни эмоциональной. Это было любовью. Ибо ничем иным этого не объяснить.
Однажды я участвовал в спектакле в качестве артиста. Один раз всего. Но этот раз мне как-то запомнился. Это было давно, в студенческие годы. Мне позвонил школьный товарищ, ныне профессор, а в те годы студент консерватории. Он сказал: «Хочешь чуть подзаработать?» – «Что за вопрос» – «Пошли вечером в театр, сыграем в спектакле». – «Здрасте, – говорю, – как это в спектакле?» – «Да там нечего особенно делать. Я тебе потом все объясню. А платят сразу. Пятерку, между прочим. А главное – сразу». – «Это хорошо. А делать-то что?» – «Да сказал же я тебе – ничего особенного. Ладно. Всё. Встречаемся у входа в сад „Эрмитаж“ в полседьмого. Пока».
Я пришел. Товарищ был уже там. Мы пошли в сторону внутренностей Летнего театра – был там тогда такой. По дороге быстро спрашиваю: «Что за театр?» – «Не знаю, – говорит. – Какой-то из провинции. Гастроли тут у него. Да какая тебе разница?» – «Хорошо. А что за спектакль? – „Дни Турбиных“, кажется. Да тебе-то что?» Приходим. Выясняется, что действительно «Дни Турбиных» и что надо нам поучаствовать в одной сцене, в той самой, где юнкера в гимназии рубят парты и что-то там еще делают. Объясняют: надо там как-то шевелиться и что-то говорить. А в какой-то момент спеть хором «Эх, пташки-канашки мои, разменяйте мне бумажки мои. А бумажки все новенькие, двадцатипятирублевенькие». Немножко отлегло: это можно, это запросто, это не проблема. Проблемой оказалось нечто совсем другое. Когда я напялил выданный мне якобы юнкерский мундир, я чуть не потерял сознание от острейшего запаха бог знает сколько лет не стиранного тряпья. Но ничего, кое-как принюхался и дело свое сделал не хуже других. И получил, как и было обещано, свою пятерку, которую тут же в «Эрмитаже» и прогулял совместно с моим консерваторским другом. Но главное другое: я увидел театр изнутри.
Читать дальше