«Найти в себе шепот камышового ветра» – такая преследовала мысль Автономова, преследовала короткими вспышками в неожиданные моменты, то посреди «междусобойчика» после работы, то где-нибудь в автобусе по дороге на юга. И не только его одного занимала эта совершенно бесполезная мысль, но и любого из нас потому, что бесполезность такого толка важна в человеке, потому, что и ты, и я, и Автономов всю жизнь ищем оттенки.
Чемоданов прекрасно знал, что от себя не убежать и потому-то он придерживался тактики ничегонеделания и умения ловить волну. Например, вчера, ещё вчера Чемоданов сидел дома, а сегодня он уехал незнамо куда, это волна подхватила его, взяв на себя всю ответственность за обычную беззащитность человека, которую Чемоданов не осознавал до конца, впрочем, мало кто хотел бы знать об этом по-взрослому. Отъезд в незнаемость для Чемоданова был тем самым очередным моментом, где неясность брала верх, но это было лучше, чем право сидеть у окна и думать о том, что ничего не происходит. Не происходило в принципе ничего, но может быть, путешествие зажгло в Чемоданове его чемоданно-путевую, до сих пор спящую смену тональности, смену минора на мажор, которую любили композиторы эпохи Баха.
Фуги и прелюдии обещали нечто большее, смену обстановки. Откуда я вот только знаю, что Чемоданов – это не просто Чемоданов в том простом понимании, а то самое нечто большее, родственное Баху и Моцарту? И мы все растем в эту сторону, хотя бы хочется в это верить.
В провинции Талые ничего особенного не происходило. Разве, что покупка новой сельхозтехники произошла недавно. Только недавно состоялось 5 лет назад, поэтому о каких-то переменах ничего нельзя сказать. Но в том-то и дело, что изменения происходили в горожанине Семафорофф, он чувствовал что-то необъяснимое. И каждое лето в деревню Морковкино провинции Талые, и каждое лето с глухого вокзала ст. Талые он томился-ехал в проворном «пазике», и каждую весну он, так или иначе думал об электричке «Ишимбай – Талые», каждую зиму он смутно догадывался, что всё-таки уедет и найдёт себя там, где каждое лето ничего особенного и не происходит – там, где каждую осень сапоги обрастают грязью, там, где не сразу объясняется объяснимое, там, где не объяснимо, почему же так хорошо.
В радиосводках местных новостей бытия шла привычная для уха лапша, вываливаясь из пластмассовой коробки репродуктора. Монгольский С. ел бутерброды и запивал чаем. Вообще-то он уже второй день в гостях у господина Чернова и поэтому обилие черновских пластинок было весьма кстати. Безмолвие, которого он жаждал-искал, обрушилось после завтрака на него, жаждущего, ждущего из ватных стоваттных колонок суггестивными тембрами, хай-хаё-хэтами и волынками из Гребенщикова. Суггестивные т. е. густые, т. е. набросанные кистью на холст тембра в темпе 120 ударов в минуту зодиакально вибрировали убористым почерком, космические трансмембраны свербили-бурили звузыально уши Монгольского, воспоминания о тихой заводи, костёр и спиртные проносились воспоминательно в ушах и визуальной, образной памяти товарища-господина М-ского и чудесный тембр тромбоново-мумбоюмбово продолжал утешать и продолжал лежащего от счастья на полу – комсомольца Монгольского.
Где-то в Улан-Баторе или в Эрденете монгольский комсомолец Жанмын Суггеддиин тембристо-домброво брал верхние ноты из степных кладовых маленькой чудесной страны, которая когда-то владела половиной мира, двуструнность щипкового инструмента преобразовывала тайные необъяснимые чаяния комсомольца в разливистую песню степи с ритмическим рисунком топота коня, прапра – и ещё раз прапра – другого коня, на котором мог восседать, если не сам Чингисхан, то кто-нибудь из его приближенных.
Безмолвие степной песни и суггестивной густоты хотело стать глобальным, всемирным, но не это глобально, а то, что люди едины в своих сокровенных единственных мечтах и перемещениях, тоже сокровенных.
Игра отражений тех вещей, которые можно увидеть воспоминанием и та призывает быть самим собой с помощью пути следования за неизвестностью.
И те неизвестности отражаются в ежедневном и еженедельнособытийном, в умении общаться разнолюдно. И вот следующий день ещё насыщеннее, чем вчерашнее феерическое настроение, и ежедневность уже кажется радужноцветастой и налицо хотение говорить с облаками. Я пел песню в то время, когда ревербератор повторял за мной. В то время, когда ревербераторный повтор самомнительно искажал моё мнение, я пел тогда. Когда я пел песню, за мною шёл по пятам ревербератор и развеивал все мои сомнения, он махал за моей спиной вентилятором и весь электорат был моим – где-то в количестве 15-ти человек, и было прохладно, так как вентилятор махал на вербальном уровне полотенцем фейербахово. И я берусь упоминать о Фейербахе, не углубляясь в философские глубины и новости от Гомера, не буду больше.
Читать дальше