Так вот, я всю жизнь буду чувствовать себя кем-то вроде этих глупых ребятишек до того, как мы на них налетели. Но они и не думали, что случится то, что случилось, прямо как начальник колонии, который втирает нам про честность и прочую ерунду, не зная ничего об этом. А я вот я каждую секунду знаю, что кованый сапог в любую минуту может растоптать маленький праздник, который я могу себе устроить по дурости. Да, в свое время я думал высказать все, что думаю о нем, начальнику колонии, чтобы он был начеку, но когда я получше присмотрелся к нему, я передумал: пусть он сам об этом догадается или же пройдет через все, через что пришлось пройти мне. Я человек не злой (в свое время я помог нескольким парням, которые ударились в бега, какими-то деньгами, куревом, прятал их от дождя и отмазывал от легавых), но чтоб я сдох, если рискну угодить в камеру за попытку дать начальнику совет, которого он не заслуживает. Если я человек добрый, то знаю, для кого приберечь свою доброту. А любой совет, который я дам начальнику, не пойдет ему на пользу. Он только заставит его действовать куда быстрее, чем если бы он вообще ничего не знал. А этого я хочу больше. Но пока что пусть все идет, как идет, и это еще одна штука, которую я усвоил за последние пару лет. (Здорово, что я могу думать об этом так же быстро, как пишу зажатым в пятерне огрызком карандаша, иначе я давно бы бросил это дело.)
К тому времени, как я пробегаю половину утренней дистанции, когда сквозь морозный рассвет я вижу тусклые лучики солнца, цепляющиеся за голые ветви буков и белых кленов, когда добегаю до середины пути по крутому заросшему кустами откосу и по извивающейся внизу тропинке, когда вокруг ни души и ни звука, кроме ржания пегого жеребенка в стойле, которого я не вижу, я начинаю думать о самом сокровенном и глупом. Начальника кондрашка бы хватила, если бы он видел, как я съезжаю вниз по откосу, потому что я могу сломать лодыжку или свернуть себе шею. Но мне нельзя этого делать, потому что это мой единственный риск и единственный кайф, который я ловлю, летя вниз что есть мочи, как птеродактиль из «Затерянного мира», постановку которого я как-то слышал по радио. Как безумный холощеный петушок раздираю себя в клочья и почти что разбиваюсь. Но не до конца. Это самые прекрасные мгновения, потому что когда я лечу вниз, у меня в голове нет ни мыслей, ни слов, ни картинок. Я пустой, чистый, как в тот миг, когда родился, и не разбиваюсь, кажется, потому, что что-то сидящее глубоко во мне не хочет, чтобы я погиб или серьезно поранился. Глупо думать о чем-то мудреном, потому как, знаете ли, ни к чему это не приводит. Но я сам начинаю мудрить, когда пробегаю половину пути, потому что долгие пробежки по утрам наводят меня на мысли о том, что каждый забег – это жизнь. Да, маленькая, но полная горя, счастья и всего, что может с тобой произойти. И я помню, как после многих вот таких утренних тренировок я вот что подумал: не обязательно ломать голову, чтобы сказать, как закончится жизнь, если она хорошо началась. Но я, как всегда, ошибся, сперва попавшись легавым, а потом угодив в ловушку собственных диких мыслей, и не мог уверенно обойти все эти капканы, всегда рано или поздно попадался, сколько бы я ни стремился к хорошему, даже сам того не зная. Мысленно оглядываюсь назад, и мне кажется, что огромные деревья подносили ветви к стволам, как будто кривлялись и подмигивали друг другу, а я съезжал вниз по откосу и ничегошеньки не видел.
Я не говорю себе: «Тебе не надо было идти на дело, и тогда бы ты не попал в колонию». Нет, я вбил себе в башку, что удача не имела права отвернуться от меня как раз тогда, когда я почти что убедил легавых, что это, в конечном итоге, не моих рук дело. Стояла осень, а вечер выдался достаточно туманным, чтобы мы с моим приятелем Майком отправились бродить по улицам вместо того, чтобы торчать перед телеком или развалиться в шикарных плюшевых креслах в киношке. Но мне не сиделось на месте, потому как я полтора месяца вообще ничего не делал. Вы могли бы спросить, почему я так долго бездельничал, потому что обычно я, как и все, до седьмого пота вкалывал за фрезерным станком. Но штука в том, что мой папа умер от рака горла, а мама получила пять сотен фунтов страховки и пособий от фабрики, где он работал. Ей сказали «за потерю кормильца» или что-то типа того.
Теперь-то я знаю, и мама, наверное, думала так же, что пачка новеньких синих купюр ничего не значит ни для одной живой души, пока эти бумажки не начнут перелетать у вас из рук в кассу какого-нибудь торговца, а взамен их торговец этот не начнет подавать вам через прилавок всякие классные штучки. Так что как только она получила деньги, мама повезла меня и пятерых моих братьев и сестер в город и нарядила в новенькие шмотки. Потом она заказала телевизор с диагональю в пятьдесят четыре сантиметра и новый ковер, потому что старый папа так перед смертью запачкал кровью, что тот не отчищался. А затем прикатила домой на такси с массой коробок и новой шубой. И вы знаете – конечно, не поверите мне – что назавтра в ее распухшей сумке осталось почти триста фунтов? И после этого кто-то из нас стал бы работать? Бедный папа, он не дожил, чтобы взглянуть на все это, а ведь именно он принял страдания и смерть за этакую кучу бабок.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу