По правде говоря, восточная сторона островных вязов каждый раз покрывалась листьями быстрее других, но и раньше теряла их, в то время как западная сторона долгое время оставалась еще зеленой и плодоносящей. Среди немногочисленных и безграмотных обитателей острова, особенно среди тех, кто с большим удовольствием оставался дома или под какой-нибудь иной кровлей (потому что никто из них так и не привык к холодным ветрам, которые, крутясь, кусали друг друга за хвосты и схватывались в рукопашной над самой землей), так вот, среди них бытовало суеверное объяснение, в соответствии с которым богиня Деметра приговорила восточные ветви к быстрому иссыханию за то, что, заснув однажды под восточной частью кроны вяза, она проснулась с волосами, загаженными птичьим пометом.
Вряд ли эта легенда была правдивой, и Филоктет полагал, что быстрое высыхание восточных ветвей лемносских вязов, как, впрочем, и само существование здешних змей, наполнено определенным смыслом, более естественным, нежели божественным провидением, благодаря которому в редкие минуты, когда его охватывало нетерпение, он все-таки не влезал на высокие стволы деревьев, с которых на востоке можно было увидеть Трою и осаду, что все еще должна была продолжаться под стенами города. Именно этот смысл лишал стрельца возможности посмотреть в сторону города, который он некогда желал покорить. Подобные мысли являлись ему особенно часто в ветреные зимние ночи, когда он пытался призвать сон в свою постель из сухой травы. В эти минуты он снова и снова размышлял над символикой засушенной восточной части кроны, трансформируя это явление в историю собственной жизни, а также в историю острова, на котором он сам попал в бесконечную и безысходную повесть о бессмысленности троянского похода, превращая ее в мелкие подергивания капилляров под прикрытыми веками улегшегося, но еще не заснувшего человека, подергивания, которые своими краткими и резкими движениями все больше ввергали стрельца в страх и в сущностную клаустрофобию островной жизни, но никак не могли навеять желанный сон.
Конелия опять попробовала сорваться с веревки, заметив, вероятно, краешком глаза какую-то пахучую травку, которой так недоставало для достойного завершения пира, и Филоктету было совсем нелегко утихомирить подергивание одной из четырех веревок в руке, было нелегко переместить спутавшиеся в узел концы привязей в более сильную правую ладонь и одолеть разволновавшихся животных. Но эта работы вывела его из дремоты, и как только Конелия была возвращена в небольшое стадо, он взбодрился и согнал окончательно растерянность раннего утра и слабость, одолевающую после неважно проведенной ночи. Закачавшись на слабых ногах и решительно дернув левую часть тела, левой ногой он нащупал опору и выбросил правую ногу из ямки, в которую она попала. Рана кольнула его, напомнив не столько о своем присутствии, сколько о том факте, что за все прошедшее время она стала неделимой частью его тела, частью, сросшейся и с ногой, и с самим ее владельцем, частью, задачей которой было производить боль и венчать болью каждое движение стрельца, каждый его вдох и выдох, частью, которая не была предназначена ни для чего иного, но только для боли.
Хромой стрелец выругал козу распоследними словами, плюнул на землю, которая уже стала подсыхать, хотя прямые солнечные лучи, эти видимые снопы светящихся нитей еще не падали на нее, а только грели облака, прижатые к земле солнечным сиянием, и продолжил ковылять со своими козами, которые, как ему, медленно плетущемуся впереди, казалось в минуты жалости к самому себе, не спускали за его спиной взглядов с хромой ноги. Чуткими ушами, казалось, следили за каждым неверным движением или неудачным шагом пошатывающегося хозяина и, почти что цокая языком, махали головами из стороны в сторону, как бы говоря: «НУ И ДЕЛА, РАЗВЕ ТАК ХОДЯТ, А ВОТ НА ЧЕТЫРЕХ НОГАХ ТАК НЕ ШАСТАЮТ, ГЛУПЫЙ ТЫ ЧЕЛОВЕК!»
Нередко Филоктет замышлял замереть во время одного из таких шагов враскачку, отказаться от походки, вызывающей смех у детей и молчание взрослых, недобрым взглядом отмечающих всё, шепча в спину греческого врага что-то вроде: «Только бы нас это не коснулось», и, наконец, опуститься на все четыре члена, слившись на четвереньках со своей собственной молчаливостью и нервозными взглядами (как птица ищет спасения, мечась туда-сюда в замкнутом пространстве), и самому, наконец, стать козой. Потому что тело этого человека помнит лучшие дни, когда оно было прямым, красивым, живым в любую свою пору, подвижным в любую секунду бытия, по-охотничьи напряженным, как тетива лука, и готовым в каждую секунду прыгнуть, напасть или отступить, если надо. Тело этого человека некогда даже в минуты покоя излучало энергию и скрытое напряжение дикой кошки. Теперь же это было не просто далеким прошлым – само воспоминание об этом прошлом стало проклятием.
Читать дальше