С тех пор Зоина жизнь постепенно ушла внутрь. Снаружи осталась только неизменная и уже неизменимая бухгалтерия – снова в Ленинграде, на сей раз не в больнице, а в восьмилетней школе на Васильевском острове – и шестнадцатиметровая комната в неуклонно вымиравшей коммунальной квартире. Мама успела до смерти не только поднять Зоину сестру до совершеннолетия и дождаться окончания тою института пищевой промышленности, но и погулять на свадьбе младшей дочери. Желанных внуков она, правда, увидеть не сподобилась, и нянчить сестриных девочек Аллу и Любу, у которых разница тоже вышла в двенадцать лет, пришлось безнадежной Зое – к тому времени давно неприметно перешедшей все возможные рубежи и законно числившейся в старых девах. Когда в начале восьмидесятых семья переезжала в новую квартиру, Зою некуда было девать как данность, и ее увезли с собой в качестве довеска – наравне с унылой канарейкиной клеткой и расписным горшком с полосатой традесканцией…
Однажды лукавая судьба подкинула ей роман Мопассана с незамысловатым названием «Жизнь». И то сказать – какая интеллигентная дамочка над ним не плакала! Да и в предисловии без обиняков поясняли для неразумных, что книга – «о безжалостно загубленной жизни молодой женщины». Зоя прочитала два раза – да какого же черта!!! Что это за загубленная жизнь, когда все в ней было, как надо: свежая влюбленность, вполне достойная свадьба с последующим романтическим путешествием на Корсику, обожаемый ребенок, экстатическое материнство! В мужья попался сукин сын, а собственное дитятко, повзрослев, сбежало из дома? Экая беда: пять копеек пучок такие неприятности стоят в самый удачный базарный день… Вот у кого в романе жизнь действительно оказалась загублена – так это у тети Лизон, парой точных штрихов описанной мастером как пустое место… Точно такое же, как и она сама, баба Зоя… Несколько лет она не называла себя иначе как «Лизон» – не вслух, разумеется, зачем лишние вопросы… Но те годы положили начало сложному и по первости самой Зоей не осознанному духовному процессу, растянувшемуся на десятилетия, и лишь многие годы спустя определенному ею как внутренняя эмиграция. Эта эмиграция незаметно увела ее гораздо дальше, чем бравировавших тем же красивым словосочетанием с жиру бесившихся диссидентов – потому что они эмигрировали лишь незрелым умом и слепыми растленными душами, не желавшими видеть в России ничего большего, чем ее трагическое несоответствие образу свободной страны в свободном мире. В отличие от них, Зоя случайно эмигрировала в область духа, где цепи накладываются совершенно добровольно, и со временем именно они становятся символом свободы – и залогом ее в неназываемом будущем. Неназываемом, потому что посмертном, которое, даже при всех неоспоримых доказательствах своего существования, все равно является вопросом веры, а стало быть, его вполне может и вовсе не оказаться… Как ни крути – а по-настоящему оттуда еще никто не возвращался. Кроме Лазаря Четверодневного – но его уже не спросишь. А когда еще можно было спросить, он все равно никому ничего не рассказывал. Но зато достоверно известно, что никогда не улыбался…
Зоя крестилась в семьдесят два года, приведенная для этого за руку своей бывшей одноклассницей, утраченной в сороковом году по причине ссылки в качестве «религиозников» обоих родителей, за которыми, как оказалось, благоразумно последовала и сама – пока не сослали в другую, еще более дальнюю сторону и не лишили тех иллюзорных гражданских прав, что к тому моменту еще оставались. Обрелась обратно она лишь через пятьдесят пять лет – причем настолько похожей на себя прежнюю, что Зоя мгновенно узнала в чуть-чуть подсохшей, чуть-чуть выцветшей, чуть-чуть полинявшей – всего по чуть-чуть – моложавой пожилой женщине давнюю, наглухо забытую Кирку Богданову, умницу и стройняшку, обладательницу небывалой длины и густоты черных, как вакса, ресниц, в которых тонули контрастно светлые, прозрачно-голубые глазищи. Ресницы поредели, как буйная шевелюра у иного мужика, а глаза не изменились вовсе… Зоя негаданно набрела на нее во дворе небольшой городской церквушки, внутрь которой заходить не собиралась, придя лишь по давней, атавистически соблюдаемой традиции освятить десяток луком крашенных яиц и пару скромных магазинных куличиков…
Французских и английских романов девятнадцатого века, без которых со школы не могла жить, Зоя с тех пор больше не читала. Без всякого сожаления перепрыгнув все художественные книги, написанные по обе стороны железного занавеса в железном же двадцатом веке, она восемнадцать лет читала только те, что дарила или рекомендовала ей воцерковленная Кирка, искренне не замечая, как явно и часто противоречат друг другу писания не только сомнительных современных духоведов, но даже творения признанных и, вроде, греховному обсуждению не подлежащих великих Отцов. Само же Евангелие долгое время Зоя могла осилить только адаптированное для детской воскресной школы… С Киркой, еще при Советах тайно принявшей постриг и ставшей своего рода Зоиным Вергилием – сравнение не очень передавало самую суть их отношений, но напрашивалось само собой – они почти не разлучались все эти годы, бесконечно разъезжая вместе по новым церковным знакомым, посещая дальние сплоченные приходы с таинственными, скромно носящими неявные нимбы прижизненной святости пастырями во главе, отстаивая длинные, мучительно-дивные монастырские службы.
Читать дальше