1 ...6 7 8 10 11 12 ...24 И я стала смотреть на дома, выросшие вдоль шоссе, на месте шелестевшей кукурузы и самозастроек послевойны, о которых мне рассказывала мама и которые я еще успела увидеть сама.
– А ты меня так и не узнала, – сказала женщина.
Я повернулась к ней. Я не то чтобы ее не узнала, я ее не знала! Вообще! Никогда! Ни одной морщинкой, ни одной сединкой она не присутствовала в моей памяти. А у меня – так я считала – хорошая, и еще лучше – цепкая память на лица.
Какая-то путаница. Ее, видимо, послали, но не за мной. В кутерьме торжеств такое бывает.
– Да нет! – говорю я уверенно. – Вы спутали приглашенных лиц.
Далась мне эта, ни к селу, ни к городу, ирония.
Я Шура Лукашенко, – сказала она.
Наверное, так всплывают затопленные города. Так встречают из тридцатилетней ссылки родных, так утром обнаруживаешь у кошки котят. А она ведь из дома ни ногой, она ведь кошка-девочка.
Шура Лукашенко взошла из памяти мощно. И теперь, глядя на нее, я узнавала глаза в кристалликах (таких больше не видала), вытянутые и приросшие мочки ушей. Такие, слышала, бывают у несчастливых женщин, женщин без судьбы, то бишь без мужчины. Я даже вспомнила сладковатый запах ее пота. Она всегда сидела за партой впереди меня. Зачем же служившая мне память так старательно спрятала ее следы? Я ведь иногда такие мелочи помню, что даже удивляюсь.
– Боже! – говорю я. – Старая я идиотка.
Она молчит. И я чувствую – наслаждается моим конфузом. А тут машина тормозит у дома из тех, что возникли при мне, я помню их строительство и улицу по имени Школьная, если по ней идти и идти, упрешься в ту самую школу, в которую я приехала.
– Ты остановишься у меня, – говорит она.
– А что, нет гостиницы? Или как это… дома приезжих?
– Там будут мужчины, – говорит она, – а женщин мы разобрали.
Я не хочу в этот домик. Я помню, она тут не жила, но не в этом дело. Все мое естество (или это не то слово, которое должно обозначать телесно-душевное состояние?) противится, я не хочу сюда, я хочу куда-то туда или уж совсем обратно.
Но мы, тем не менее, входим в правую половину дома для итээровцев. Покойница-мама, надорвавшаяся в детстве после войны на строительстве собственного «наливного» бетонного уродца, сокрушалась, что другим дома достаются за так. «Вон целую Школьную застроили, – говорила она. – Но я бы не поехала туда! – Мама никогда не следовала в разговорах логике мыслей, чувств и слов. – Чтоб двор на двоих, а за стеной чужая кошка мявкала! Нет! Я люблю быть самой себе хозяйкой».
Шура Лукашенко себе не хозяйка. Нас облаивает, видимо, своим собачьим матом пес из левой стороны дома.
– Дурак! – говорит ему Шура. От чего пес звереет пуще и становится на задние лапы возле заборчика, как бы грозясь перепрыгнуть через него. Я робею. Но Шура, открывая дверь, поясняет мне, что собака шумная, но не злая, даже «если перескочит, начнет хвостом вилять и нюхать под юбкой».
В доме тихо, только громко капает вода из крана. Кап, кап, кап…
Шура проводит меня в крохотную спаленку – кровать и тумбочка. Чем не гостиница?
Меня же всю жмет, трет, мне неловко в собственном теле. И я не могу от этого быть самой собой. Господи! Почему именно Шура?
Она оставляет меня, и я ставлю чемодан, достаю из сумки полотенце и мыло. Вижу на стене занавесочку, за которой торчат трембели.
Сто лет я их так не называла. Даже не знаю, с чего это в моем детстве это слово было почти священным, в том смысле, что его нельзя было заменять простым и понятным – вешалка. Мои мама и бабушка держались за какие-то слова с необъяснимым упорством. Они просто бледнели, когда трембель становился вешалкой, а франзоль – городской булкой. В их глазах это было порушение основ.
Пялюсь на остовы трембелей, и тут слышу рэп. Он просачивается через стенку. Определенно его включила облаявшая нас собака. Парень без лица корчит мне безликие рожи. Хочется уехать.
Я сажусь на край кровати – стула в комнате нет. Чисто. Такое ощущение, что все после хорошей уборки, а может, даже ремонта.
…Это было инстинктивно, бессознательно, но я всегда хотела вытолкнуть Шуру из своей жизни как символ, сгусток неудачливости. Моя двоюродная бабка, которая приезжала в гости и жила подолгу («без конца» – сердилась мама), объясняла мне, девчонке, что несчастье переходчиво, как корь или ветрянка.
– Еще хуже, – говорила она. – Много хуже. Корь еще лечат, а подхватишь эту заразу несчастий – и уже не спасешься. Запомни это.
Я была любопытна до знаний, любых, всяких, отовсюду. Я понимала, что, с точки зрения даже моего школьного образования, так быть не может, потому что не может быть никогда. Несчастье бесплотно, нематериально, оно есть ощущение, дух.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу