Я отвернулась, потому что из меня хлынули слезы, первые – и даже за много лет. Я ведь неплачущая природа. Последний раз я плакал на похоронах Сахарова. И то, скорей, из-за музыки.
– Вот вам пример русского. Сахаров, – отвечаю я на вопрос, о котором в крике уже все забыли.
– Сахаров – Цукерман, – говорит мне баранья косточка.
Ну, тут уже ни охнуть, ни вздохнуть.
Все ходячие выходят в коридор, пока проветривается палата, оставшиеся завязывают лица полотенцами. Я встаю первый раз. Это мой третий день в больнице. Старушка же чувствует себя, как ни странно, героиней. Она смотрит на всех молодо и мстительно.
– Вы, как я догадываюсь, не согласны, – спрашивает меня уже в коридоре баранья косточка, – что Сахаров – Цукерман?
– Давайте закроем тему. Я ненавижу антисемитов.
В этом все дело – в тоне. Видимо, я сказала так, что она отпрыгнула от меня, иначе не назовешь скорость ее перемещения. Я же вернулась в палату. Там было одновременно холодно, душно и воняло. Слои воздуха не смешивались. В них можно было передвигаться из одного в другой, моя койка была в центре холода.
– А у тебя что? – спросила облегчившаяся бабка.
О русская простота, вконец освобожденная от глупостей приличия, простота тюрьмы, больницы, очереди, где все сразу и братья и сестры, но и враги заклятые. Я люблю думать эту мысль, но сейчас мне надо ответить на вопрос.
– Я сломала ключицу, – говорю я.
– Упала что ли?
– Упала, – отвечаю.
– Ключица ерунда, – говорит бабка. – От нее в человеке ничего не зависает. Рукой же шевелишь? Шевелишь. Есть кости важные, а есть глупые. Твоя болезнь никакая, зря занимаешь место. Знаешь, сколько сейчас валяется на земле со сломанными руками и ногами? А места им нет. Правильно?
– Я завтра выпишусь, – говорю.
– И не думай, – слышу я голос дочери, она вошла и оглядывается.
– Ну и запах! – возмущается она. – Тебя из огня да в полымя, так что ли?
– Это больница, дочь моя! – говорю я ей, а про себя отмечаю совсем другое: она хорошо, авантажно выглядит, глаз с искрой, румянец… Наверняка кто-то ждет ее внизу.
– Сломанная ключица – ерунда, – сигналит моей дочери с места бабка, – стоишь на ногах, и рука вполне живая, а если шейка бедра, то обделаешься…
Дочь смотрит на меня, глаз ее лукав: вот какую ты, мамочка, придумала для народа лжу… Сломанную ключицу. За тобой не заржавеет. В этом деле ты мастер.
Мне не надо слов. Я ведь хорошо знаю подтекст слова «мастер».
Накануне ее выпускного сочинения у меня случился поздний аборт. Была до этого мысль оставить ребенка, муж очень хотел, но оказались не те анализы, и возраст – сороковик, мало ли что? Меня тогда тошнило, и я объясняла дочери, что это аллергия на раннюю вспученную на подкормках клубнику.
– А у меня, слава богу, нет! – говорила она, подъедая за мной как бы вредную мне клубнику.
– У людей разные природы, Инна,– глупо говорил ей отец.
Я же тогда решила быть более убедительной, я соврала ей, что, возможно, у меня внематочная. «Папа не в курсе». Ну, вот спросите меня сейчас: зачем? Я охраняла ее, сдающую экзамены, от неожиданности моей госпитализации и решила, что внематочность выглядит красившее, чем аборт от неуверенности в доброкачественности плода.
Через какое-то время она узнала правду. Это такое свойство правды – в конце концов объявиться и сказать: а вот и я! Тогда она мне и выдала:
– Теперь каждую твою убедительную сентенцию я буду ставить под сомнение. Слово «сентенция» звучало особенно противно.
– Деточка! – сказала я.
– Я не деточка, – отрезала она. – Пока я член этой семьи, я должна знать правду о ней. А может, я хотела брата или сестренку…
– Хорошо, – сказала я.
– Ты быстро соглашаешься. Что ты на этот раз хочешь от меня скрыть?
И я ей, как дура, говорю про анализы. Но она слушает вполуха. В сущности, правда ей неинтересна. Она, как строптивая лошадь, дала хозяину себя обуздать, чтобы потом скинуть его к чертовой матери.
Поступив в институт, она стала норовистой лошадью. Откуда что взялось… Не просто дерзость, а дерзость с издевкой, не просто непослушание – вызов. Мы с мужем оробели.
– Она мне чужая, – говорил мне шепотом муж. – Чужая и все.
А я взвизгивала от гнева на него: как ты смеешь? Как ты можешь не просто сказать – подумать это?
Это все бегом проскакивает по моим извилинам, пока она брезгливо оглядывает коммунальную палату.
– Ну, тебя и запроторили!
Это мое словечко. Я радуюсь, что в ней от меня останется запас вкусных русских и украинских слов. Я так радуюсь ее (своему) выражению, что прощаю эту надменную, презрительную «морду лица».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу