На свою беду, а может, на счастье Елена занялась литературой. Мне думается, каждый, более-менее мыслящий человек в свое время отдает литературе дань. Это — как детские штанишки с лямочками, коих никому не миновать, кои всякому доводится в соответствующем возрасте поносить. И вот некоторые переростки в этих «штанишках» задерживаются. Ясное дело, что профессионалами удается стать единицам (ибо профессионалами рождаются), а большинство так и остается переростками в штанишках, если не откажется от своих честолюбивых поползновений.
В Елене Иноземцевой я поначалу увидела такого неуклюжего «переростка». Она вдруг стала писать — или, что более вероятно, перестала прятаться. Она писала стихи, прозу — под настроение. И кое-что показывала нам. Вера все ее опусы принимала на «ура!». Ну да с Верой все понятно: она у нас иногда бывает совсем дурочкой. Надежда к литературе относилась так же, как, например, к угольному комбайну, — пусть литература и означенный комбайн существуют на здоровье, но только спать не мешают… Со мной же дела обстояли иначе. Кажется, во мне Елена видела главного критика и к мнению моему прислушивалась. Хотя иногда выдержка изменяла ей: Елена бывало поджимала губки. А я пыталась ей втолковать — нужно кое-что увидеть и понять в жизни и прочувствовать на собственной шкуре, чтобы наконец позволить себе рассказать об этом людям, причем не просто рассказать, но и чему-то полезному научить их на собственном примере и на примере своей изящной словесности. Чтобы писать о любви, нужно самому по-настоящему полюбить; чтобы писать о трудностях, следует их, как минимум, преодолеть; чтобы писать о смерти, нужно разок умереть… или хотя бы пережить смерть очень близкого человека. Елена замахнулась на повесть о балерине-пенсионерке, смотрительнице театрального музея. Я поражалась: ну что она об этом знает? Я понимаю: обобщения обобщениями! Но когда обобщения становятся чересчур общими, это уже халтурой попахивает, напоминает бег по кочкам — скорее, скорее пробежать болото. Скольжение по верхушкам… Поэтому и отсылала юную авторессу к нашей музейной даме. А Лена, кажется, меня не поняла и обиделась. И опусов своих больше читать не давала.
Но Лена оказалась не «переростком». Литературой она занималась всерьез. И кое-что у нее как будто выходило.
Почему я говорю: на ее беду? Потому что усиленные занятия литературой предполагают, как правило, уединение и, как очень возможное следствие, — одиночество.
Почему я говорю: на ее счастье? Потому что усиленные занятия литературой исключили для Елены всякую возможность продолжать знакомство с некоторыми, весьма одиозными ребятами — на одном из них она бы крепко обожглась, так как не была готова, в силу юного возраста, к тесным отношениям с пустоголовыми, но иногда очень симпатичными, филармоническими ловеласами.
Елена скоро перебралась на квартиру к своей тетушке и стала совершенной затворницей. Она продолжала писать (я надеюсь, моя критика помогла ей) и к удивлению многих добилась успеха. Прошло несколько лет, и Елена Иноземцева издала книжку. Почти сразу за первой вышла и вторая. Лена становилась знаменитостью. Мы с Верой радовались за нее, а Надежда была в растерянности: она не знала, поднимать забрало или оставлять опущенным.
Кавалеры в моей жизни, конечно, были. Не без них. Но правда и то, что не о каждом из них мне хочется вспоминать.
Артист балета один клинья бил. Да так ловко бил — всю меня клиньями окружил… как участок золотоносный столбил. Цветы в приемной каждый день — от него, записочки приятные, открыточки разные, аромат дорогих духов витает в воздухе — опять же это он. Я уж и подумывать, о нем начала, с утра до вечера все думала, пыталась к мысли о нем себя приручить. Возможно, что-то из этого и вышло бы, и этот ловкий балерун повел бы однажды меня под венец, да кончились наши едва начавшиеся отношения самым неожиданным образом: я «застукала» его в гримерной с одной балеринкой, только что пришедшей к нам из училища, — совсем юным, с виду божественным созданием. Совершенно увлеченные друг другом, возбужденно дышащие и потные, они занимались любовью на узенькой кушетке и даже не заметили, как я вошла… Впрочем не заметили они, и как я вышла. Мне была наука: ангелочки-балеринки могут быть очень черными внутри. Цветы и записочки еще некоторое время продолжались. Но уж меня нельзя было взять никаким приступом. Артист балета очень удивлялся; что это я вдруг к нему так резко охладела?
Читать дальше