«Она сошла с ума, — подумала я про себя. — Какая-то сентиментальная, восторженная фанатичка, совершенно не способная здраво смотреть на вещи. Нет, она просто не хочет расстраивать старинного друга семьи.»
— Вы шутите? — спросила я вслух.
— Такими вещами не шутят, — ответила Хоуп. — Конечно, я могу показаться тебе излишне сентиментальной…
— Да что вы! — соврала я.
— Но мне слишком дорога поэзия, чтобы обманывать тебя. Ведь мне все время приносят какие-то рукописи. И большинство из них никуда не годятся. Я авторам так прямо и говорю — правда, всегда в самых деликатных выражениях. Но твоя книга — это что-то особенное. Я хочу разослать ее по издательствам. Можно, я оставлю ее у себя?
— Боже мой, да это же плохой экземпляр! Она еще не готова. Я должна ее доработать, перепечатать. А моя машинистка — в Гейдельберге… Я вам пришлю хороший экземпляр. Правда! Клянусь вам!
Хоуп прочитала мои мысли.
— Я ее сейчас ксерокопирую, и у меня будет свой экземпляр. Мама при смерти, и в Германию ты вернешься не раньше, чем недели через две. Я не хочу так надолго выпускать ее из рук, — и она озорно улыбнулась.
Пока делали ксерокопию, она расспрашивала меня о нашей семейной жизни. Она никогда не видела Беннета и хотела, чтобы я подробно описала его. На мгновение я задумалась. В общем-то и нечего сказать. Вспомнилось его угрюмое лицо, наши ссоры, и как он заставлял меня поехать в Нью-Йорк и оставаться здесь, пока бабушка не умрет, как настаивал, чтобы я уехала одна, чтобы провести ее последние часы с ней наедине, как он требовал, чтобы я продолжала заниматься с психоаналитиком; вспомнилась его замкнутость и полное отсутствие чувства юмора.
— Он очень помогает мне в работе, — сказала я наконец.
— Но — ты любишь его? — спросила Хоуп.
— Что такое любовь?
— Если спрашиваешь, значит, — не любишь, — вынесла она приговор.
И вот, шесть лет спустя, я снова сижу у Хоуп и собираюсь рассказать ей о том, что она знала всегда.
— Ты помнишь лето, когда мы познакомились? Помнишь, я еще принесла тебе свои стихи? — Я в том же кресле напротив ее стола, где сидела тогда. — Беннет еще хотел, чтобы я находилась при бабушке до самой ее смерти. Знаешь, почему он так этого хотел?
Хоуп, как всегда, знает, что я хочу сказать:
— У него была женщина?
— Откуда ты знаешь?
Хоуп делает рукой один из своих характерных жестов, словно чертит параболы, круги, знаки бесконечности:
— Догадалась.
Я начинаю рыдать:
— Хоуп, миленькая, как я его ненавижу — так и убила бы на месте. Когда я вижу на улице мужчину восточной наружности, мне хочется броситься на него. Иногда лежу с Беннетом и думаю: «Вот сейчас возьму нож и его зарежу», — и чувствую себя при этом такой идиоткой. Ведь все время ко мне со своим дурацким сексом приставал — и вдруг такое! А я всегда была виноватой у него. И знаешь, что хуже всего? Он даже не понимает, почему я злюсь. Он не понимает, что меня сводит с ума его двуличность . Он просто не в состоянии это понять.
— Родная моя, ты знаешь, о чем я тебе постоянно твержу: терпи, пока терпится, а коли терпеть невмоготу, уходи.
— Я больше терпеть не могу.
— Тогда уходи. А то ты все время как на иголках. Смотри, поранишь свою чудную маленькую штучку.
И снова в путь — в кабинет аналитика по Мэдисон-авеню. Господи, Господи! Такая уж, видно, Изадора Винг, твоя судьба. Живешь все на той же вестсайдской улице, где и росла. Разрываешься между письменным столом, телефоном и кабинетом аналитика. И вот этой женщине все завидуют? Эта женщина, на их взгляд, знает, как жить? Нет, уж лучше обратиться к Кэтрин Кулман. Или Клэр Бут Льюс. Или к Хелен Гэрли Браун. К основательнице новой религии. К целительнице. К той, что вышла замуж за миллионера. Или основала собственный журнал. Вот кто знает жизнь, но только не писатели. Нам платят за нашу боль. За ночные кошмары. За то, что кидаемся от пишущей машинки в кухню, где варим очередную порцию кофе и между прочим отмечаем про себя, что неплохо как-нибудь вымыть там пол, а потом покорно бредем обратно. Мы сходим с ума от вечного одиночества и считаем, что издатели грабят нас, а читатели нам слишком докучают. Мы получаем пачки каких-то бессвязных писем, среди которых попадается одна злобная анонимка, и запоминаем из всех только ее. Мы так много времени проводим одни, что начинаем разговаривать сами с собой и у нас появляются навязчивые идеи вроде сексуальных извращений, жажды славы или фантастических планов предпринимательства. Нам не хватает любви, мы изголодались по сексу, но когда получаем все сполна, стараемся поскорее от этого избавиться, чтобы не мешало писать. Несчастье — наша стихия. Мы начинаем верить, что не можем существовать вне ее.
Читать дальше