Она хотела пить вино и заниматься любовью, потому что для нее эти явления были одного порядка. Она давно постигла, что „секс“ и „интимность“ — понятия разные, а в случае с Валентином — противоположные.
Настасья, кажется, совершенно не ориентированная на лесбийскую любовь, проводя иногда дружеские вечера с особами женского пола, испытывала во время беседы искреннюю открытость, эмоциональность и взаимную симпатию. С Валентином всегда бывало наоборот: они занимались любовью, даря друг другу наслаждение, но она не доверяла ему, не пыталась раскрыть перед ним свой внутренний мир, их отношения вовсе не были по-настоящему интимными. Это устраивало Анастасию, потому что она боялась слишком раскрыться, страшилась впустить в свой герметичный мирок другого человека, словно маленькая ракушка, мягкая внутренняя сущность которой покрыта непробиваемой оболочкой. Инстинктивно она чувствовала и на полузабытом опыте знала — стоит приоткрыть створку, как сразу же найдется хищник, который выклюет, высосет, выдерет когтями нежную душевную плоть.
В этот вечер она наслаждалась изысканным вкусом датской „Макрели в белом вине“, стараясь не вспоминать, что макрель — та же самая скумбрия, трижды замороженная и оттаявшая на прилавке гастронома, расположенного на первом этаже ее дома, отдавая себе отчет в том, что и Валентин — не ОН (но, как говорится — на безрыбье…).
Тем не менее красное вино начинало бродить в крови и туманить сознание…
Оно превращало ее в жрицу, купающую любовника в волнах своих желаний. Ее нерасчесанные кудри снова ложились на воду, тонули в плеске, пене, поцелуях…
Стоя напротив Валентина, завернутого, как кукла, в махровую простыню, она пыталась освободить его из белого кокона, невольно наклонялась вперед, прижимая его спиной к стене, облицованной кафельной плиткой. Он вздрогнул от этого холодного прикосновения, но замер, как бы зафиксированный… Настя опустила веки и начала священнодействовать — играть на флейте; ее „кобра“ становилась ручной, закрывая глаза и тихонько постанывая от наслаждения.
Валентин отдавался ей, как отдавались рабы в полиандрических гаремах, и странная улыбка бродила на его губах. Анастасия была вся — губы, язык, немой голос. Наконец, он взорвался, как вечность, и этот „большой взрыв“ дал начало новой вселенной, в которой она царапалась и кусалась, вздрагивала и стонала.
Поздно ночью Настасья Филипповна решила выставить любовника за дверь. Усмехаясь про себя, она представила, как он целую неделю будет выходить завтракать в застегнутой на все пуговицы рубашке, чтобы сердобольная мама не заметила на теле сыночка следов пребывания в „камере пыток“… А сейчас он замирает — нежный и щедрый малыш, скромный фотограф из уголовного розыска.
Настя вдруг подумала, что подборку ее стихов, принятую к публикации толстым журналом, не мешало бы украсить фотографией.
— Валек, ты сделаешь мой фотопортрет?.. Для журнала… — не совсем к месту попросила она.
— Твой портрет?! — Он с трудом смог вернуться к реальности. — Прости, Настенька, не могу.
— Как не можешь?
— Ну не могу я живых фотографировать…
Настя представила, как вот уже несколько лет в фокус неутомимого объектива Валентина попадают только трупы на местах происшествия, молча встала с постели и пошла варить прощальный кофе.
После того как входная дверь наконец-то захлопнулась, повинуясь внезапному порыву, она взяла с полки тяжелый альбом с репродукциями Тициана.
„Венера перед зеркалом“. Божественное тело, едва укутанное в меха. Генрих Гейне сказал, что „бедра тициановской Венеры нанесли папе больше вреда, чем тезисы Лютера, прибитые к воротам Виттенбергской церкви“. Настя же считала, что художник просто написал льстивый портрет какой-то своей дородной возлюбленной, прах которой уже давно смыт рекой времени.
Она рассматривала всемогущую богиню, с холодным достоинством исследующую свои величественные прелести в зеркале, поддерживаемом Амуром, злым божонком страсти, вскормленным, по преданию, хищными львицами. Может быть, с тех пор „любовь зла“? Когда-то родоначальник мазохизма Леопольд фон Захер-Мазох тоже вглядывался в эти линии, в эти краски, в этот образ: „Венера в мехах“ стала его прекрасной дамой. Мыслитель наделил ее завидными качествами деспотицы и превратил в символ тирании и жестокости, таящихся в женщине и ее красоте. И написал для нее стихотворение:
Растопчи меня, я раб твой,
Прелестью плененный адской,
Среди мирта и агав
Мраморную плоть распяв…
Читать дальше