И вот я послушно ем яйца и, поскольку мне строго-настрого запрещено читать, читаю очень мало (от чтения у меня сразу же начинает кружиться голова). Я никак не могу понять, почему радость, которую я испытываю при пробуждении, постепенно тускнеет, по мере того как угасает день, и переходит в чёрную меланхолию, в какую-то дикую затаившуюся тоску, как ни старается Фаншетта привлечь к себе моё внимание.
Фаншетта, счастливое создание, весело приняла своё заточение. Она, не протестуя, согласилась справлять свои делишки на посыпанной опилками доске за моей кроватью, у стены, так что, наклонившись, я могу позабавиться, наблюдая отражение всех фаз столь важной процедуры на её кошачьей мордочке. Фаншетта, сидя на постели, моет задние лапки, весьма тщательно вылизывая между пальцами. Скромная, ничего особенного не выражающая мордочка. Вдруг туалет резко прерывается: мордочка серьёзная и какая-то озабоченная. Внезапно меняет позу – садится на свой задик. Глаза смотрят холодно, почти сурово. Встаёт, делает три шага и снова садится. Но вот окончательное решение принято, она спрыгивает с кровати, бежит к своей доске, скребёт её лапками… никакого результата. И вновь на мордочке полное безразличие. Но ненадолго. Брови тревожно сдвигаются; она снова лихорадочно скребёт опилки, переступает лапками, стараясь устроится поудобнее, минуты три с застывшими, вытаращенными глазами вроде бы о чём-то упорно размышляет. Следствие небольшого запора. Наконец она медленно поднимается и тщательно, со всеми предосторожностями закапывает трупик; вид у неё проникновенный, вполне соответствующий этому погребальному действию. Слегка поцарапав лапами ещё и вокруг доски, она сразу, без перехода, начинает свои вихляющиеся, дьявольские прыжки, предваряющие танец козочки, символ облегчения и освобождения. Я смеюсь и кричу:
– Мели, иди сюда, быстрее, смени доску у кошки!
Постепенно я начинаю интересоваться доносящимися со двора шумами. Огромный мрачный двор; в самом его конце – задняя стена какого-то чёрного дома. Во дворе – несколько неопределённого вида строений с черепичными крышами, с черепицей… как в деревне. Низкая тёмная арка ворот выходит, как мне сказали, на улицу Висконти. Я не видела, чтобы через этот двор проходил кто-то ещё, кроме рабочих в блузах и печальных женщин с непокрытой головой, чьи поникшие фигуры как бы оседают при каждом шаге, что свойственно людям, изнурённым трудом. Во дворе играет ребёнок, молча, всегда один, – я думаю, он сын консьержки того зловещего дома. А в нашем доме, внизу, – если я осмелюсь назвать «нашим домом» это квадратное здание, в котором живёт такое множество незнакомых, неприятных мне людей, – омерзительная служанка в бретонском головном уборе каждое утро наказывает несчастного щенка, без сомнения напачкавшего ночью на кухне, а он скулит и повизгивает; дайте мне только выздороветь, эта проклятая девка погибнет от моей руки! А ещё по четвергам от десяти до одиннадцати утра шарманщик заводит свои отвратительные романсы, а каждую пятницу какой-то нищий (здесь говорят – нищий, а не «бедолага», как в Монтиньи), классический тип нищего, с белой бородой, с пафосом декламирует:
– Судари и сударыни – не забывайте – про бедного горемыку! – Он почти ослеп! – И поручает себя – вашей доброте! – Прошу вас, судари и сударыни! (и так раз, и другой, и третий…)… пр-р-р-р-ошу вас!
И всё это минорным речитативом, завершающимся мажорной нотой. Я заставляю Мели бросить почтенному нищему четыре су, хотя она и ворчит, что я балую этих людей.
Папа, оставив позади былые тревоги, радуется, что я и вправду выздоравливаю, и, воспользовавшись этим, теперь является домой лишь к обеду и ужину. Ох уж эти Библиотеки, Архивы, Национальные и Центральные, он исходил их вдоль и поперёк, весь пропылённый, бородатый, бурбонистый!
Бедный папа, он чуть было опять не довёл меня до срыва, когда как-то февральским утром принёс мне букетик фиалок! Аромат живых цветов, свежесть их прохладного прикосновения внезапно разорвали ту пелену забвения, которой горячка окутала память о покинутом Монтиньи… Я словно вновь увидела прозрачные, лишённые листьев леса; дороги, где вдоль обочин тянутся кусты терновника с синими высохшими ягодами и замёрзший шиповник; спускающуюся уступами деревню и башню, увитую тёмным плющом, который один только в эту пору остаётся зелёным, и такую белую Школу под мягкими без отблесков солнечными лучами; я вдохнула мускусный, гниловатый запах опавшей листвы и затхлый воздух чернил, бумаги, промокших сабо в классной комнате. И папа, лихорадочно вцепившийся в свой нос Людовика XIV, и Мели, в тоскливом отчаянии хватавшаяся за свои груди, подумали уже, что я снова свалюсь в горячке. Тихий доктор с тонким женским голосом, поспешно вскарабкавшийся на четвёртый этаж, объявил, что не видит тут ничего серьёзного.
Читать дальше