Ночь была душной и знойной. И потому сейчас, устроившись верхом на стене, что было категорически запрещено послом, Керью стащил с себя рубашку, нарушая очередное правило, и с наслаждением подставил спину прохладе легкого предрассветного ветерка. От самой стены склон резко уходил вниз, являя взору прекрасную картину миндальных и абрикосовых рощ, а у кромки воды грудилось тесное скопище деревянных лодочных причалов, принадлежавших торговцам побогаче и иноземным эмиссарам.
Утренний крик муэдзинов прозвучал более получаса назад, но ни на улицах города, ни на водах бухты не заметно было никакого оживления. Легкий туман, окрасивший зарю в едва различимый бледно-розовый цвет (который, как узнал Керью, был присущ не только стамбульскому рассвету, но и варенью из лепестков роз), все еще укрывал воды и берег за ними. Лишь одинокий маленький каик, узкая гребная лодка Босфора, рассекая туман, медленно продвигался в сторону Перы. До Керью доносились плеск воды и скрип весел да крики круживших над каиком чаек, чьи грудки поблескивали в рассветных лучах белым и золотым.
Неожиданно, хоть Джон не отрывал от прекрасной картины глаз, туман пополз вверх, открывая противоположный берег. Зачарованный город с дворцом султана, с кипарисами, словно вырезанными из черной плотной бумаги, с куполами, минаретами и башнями, город розовый и золотой затрепетал над туманными водами, будто на невидимых нитях был подвешен над ними сказочными джиннами.
— Рано встаешь, Керью, — окликнули его снизу, со стороны сада, — или ты вовсе не спал?
— Приветствую вас, хозяин, — отвечал Джон Керью, беззаботно наклоняясь со стены к донесшемуся голосу и салютуя в том направлении. Щелкать орехи он при этом не перестал.
Пол Пиндар, секретарь сэра Генри Лелло, посла Британской империи, едва удержал уже повисший на кончике языка упрек, лишь один из многих, но почел за лучшее промолчать. Если он и научился чему-либо за долгие годы знакомства с Керью, то только тому, что в общении с этим человеком метод упреков не годится, факт, в котором он до сих пор не сумел убедить посла. И вряд ли когда-либо преуспеет в этом. Вместо замечания он, бросив взгляд на еще спящий дом, быстро взобрался на стену сам.
— Хотите орехов?
Если Керью и заметил недовольно вздернутую бровь Пиндара, то не подал виду.
Тот, в свою очередь, задумчиво оглядел своего строптивого слугу: неряшливая копна длинных, достающих до плеч волос; тонкий шрам на лице, результат одной кухонной драки, сбегал по скуле от уха к углу рта; гибкое, мускулистое и отлично скроенное тело, которое, казалось, дышит затаенной энергией, как, бывает, дышит ею натянутая тетива лука. Он не раз видел Керью за работой и всегда удивлялся точности его движений даже в самом тесном и жарком пространстве.
Сейчас эти двое мужчин сидели рядом, наслаждаясь дружелюбным молчанием, отточенным многими годами их странной дружбы.
— Что это за орехи? — спросил наконец Пол.
— Здесь их называют фисташки. Взгляните, какой удивительно зеленый цвет! — внезапно воскликнул Керью и рассмеялся. — Встречали ли вы когда-нибудь такую красоту в обычном орехе?
— Если тебя увидит здесь господин посол, после того как он категорически…
— Лелло может пойти и повеситься.
— Боюсь, что из вас двоих тебе придется повеситься первым, мой бедный друг, — невозмутимо парировал Пол. — Я всегда это утверждал.
— Он говорит, чтобы я больше не приближался к плите. По крайней мере, в его доме. Кухню поручили Кутберту Буллу, этому жирному отродью, страдающему плоскостопием, этому огромному павиану, который толком даже боснийской капусты отварить не умеет.
— Ну… — Пол взял еще один орех. — В этом ты должен винить только самого себя.
— Вам известно, как прозвали нашего великого посла?
— Нет, — ответил Пол, — но не сомневаюсь, что ты мне сейчас сообщишь это.
— Его прозвали Старой Девкой.
Пол промолчал.
— Хотите, я вам объясню почему?
— Что за нужда? Я могу и сам догадаться.
— Вы смеетесь, секретарь Пиндар.
— Я? Я, самый смиренный из слуг его высокочтимого превосходительства?
— Да, вы. Вы действительно из его слуг, но если б у него были мозги, он бы давно увидел, что в вас нет ни капли смиренности.
— А о смиренности тебе известно абсолютно все, полагаю.
— Напротив. Об этом предмете, как вы хорошо знаете, я не имею ни малейшего понятия, как и о многом другом, чего не положишь в пирог. Зато мне многое известно о слугах.
Читать дальше