— Изабетта. Изабетта…
Зуана зовет ее этим именем, ее настоящим именем, дважды. Потом повторяет еще раз. Как всякий, кто когда-либо изучал медицину, она знает, что временами слово может становиться талисманом и обретать целительную силу.
— Изабетта, слушай меня. Я, может, не из тех монахинь, кому бывают видения, но это я знаю хорошо. Господь есть не только в смерти, но и в жизни. И без истинного призвания никаким постом его не достичь.
Девушка снова трясет головой.
— Сестра Юмилиана говорит…
— Сестре Юмилиане нельзя доверять. Она ищет удобного случая, чтобы захватить власть в монастыре, подорвав авторитет аббатисы, и твое голодное благочестие ей как раз на руку. Если бы ты больше ела и лучше соображала, то первая бы это увидела.
Какая самонадеянность. И какой апломб! Произнося эти слова, Зуана ловит себя на том, что говорит совсем как аббатиса. Только, вспоминая, как старая наставница сгребала в охапку упавшую под крестом в обморок девушку или ее торжествующее лицо, когда они встретились в дверях покоев мадонны Чиары, Зуана знает, что не ошибается. Аббатиса была права. Мир полон молодых женщин, которые не хотят становиться монахинями. Но она и ошибалась. Потому что эта молодая женщина уже не просто одна из них. В шахматной игре церковной и монастырской политики она, сама того не подозревая, из простой пешки превратилась в особенную, такую, которую можно использовать против любого врага, а можно и принести в жертву.
И дело не только в ней. Ведь нравится ей это или нет, но, принеся девушке письмо, Зуана сама стала одним из игроков. И теперь ее очередь делать ход.
— А тем временем — ты слышишь меня, Изабетта? — тем временем за стенами монастыря тебя ждет человек, которому ты совсем не безразлична. Человек, который многим рискнул для того, чтобы это письмо попало тебе в руки, и который, уж конечно, заслуживает ответа.
Девушка смотрит на нее, потом встряхивает головой, точно хочет избавиться от тумана, царящего внутри.
— Что ты хочешь сказать, какого ответа? О чем ты говоришь? Все кончено. Я в тюрьме, а он при смерти. — И тут у нее вырывается низкий стон, так как слова пробуждают память, а память — отчаяние.
— Тссс. Тссс… Перебудишь весь монастырь. Да, ты в тюрьме. Но по своей вине, отчасти. А его раны, судя по тому, что я слышала, серьезны, но не смертельны и не дадут ему уехать в Неаполь, по крайней мере пока. Может, тебе стоит еще раз взглянуть на этот листок. Вот сюда, в нижний угол, у самого края. Кто-то приписал здесь адрес.
Она сама заметила его не сразу, а только когда читала письмо во второй раз. Буковки были мелкие, и почерк другой. Жена аптекаря наверняка обучена грамоте, хотя бы ради того, чтобы делать надписи на бутылках.
Девушка садится в постели и подносит листок к свече. Она находит адрес, потом ее глаза возвращаются к письму. Пальцами она пробегает по строчкам, затем подносит бумагу к лицу и нюхает, точно хочет ощутить его запах.
Разве почерк мужчины передает его запах? Это один из тех вопросов, ответа на который Зуана не узнает никогда. Она снова протягивает руку с моченым хлебом.
Теперь девушка берет его и медленно подносит к губам. К губам, но не далее. Порткулис ее зубов остается крепко сжатым. В воздухе зреет конфликт: слова извне состязаются с волей внутри. Как этой изголодавшейся женщине понять, за кем из них правда?
— Ешь, Изабетта. Другого пути нет.
Ее зубы разжимаются, и она начинает жевать, медленно, упрямо, струйка слюны стекает из ее рта.
— Хорошо. Хорошо.
Она проглатывает, потом откусывает еще.
— Ну, вот и молодец. Отлично справляешься.
И тут приходят слезы, они текут по щекам так, словно процесс еды — самая печальная вещь в мире.
— Не так быстро. На-ка, глотни немного. Очень питательный напиток. — Зуана дает ей пузырек. — Только для начала чуть-чуть… Так. Теперь отдохни немного.
Девушка бессильно опирается о стену, слезы текут из-под закрытых век. Две женщины молча сидят в ночи, клубком свернувшейся вокруг них.
Зуана кладет в руки Серафины еще один крохотный намоченный кусочек.
— Мне плохо, — говорит та. — Плохо…
— Это потому, что твое тело забыло, для чего нужна еда. Не спеши, жуй как следует. Прожевывай каждый кусок.
Но она уже не может жевать, ибо плачет навзрыд, рыдания душат ее, словно ее сердце разрывается снова. Оказывается, в иссушенном голодом теле слез больше, чем в обычном.
— Я боюсь, боюсь, — шепчет она, сминая пальцами хлеб.
Читать дальше