На бревно они влезли одновременно, а перед штурмовой лестницей унтер-офицер снова был впереди.
— Наш командир бегает лучше, — заметил Петер Хоф.
— Зато Малыш лучше преодолевает препятствия, — возразил я и оказался нрав: Дач перепрыгивал через окопы, заборы, стенки, как маленькая пантера. Перед стеной дома он опередил Виденхёфта почти на пять метров. Потом мы обоих потеряли из виду.
— Дело ясное, — сказал Петер Хоф, — победителем будет Дач.
— Да, — добавил я, — он лишил нашего командира пьедестала почета.
Время, зафиксированное двумя секундомерами, говорило само за себя: Малыш на две секунды опередил унтер-офицера.
— Дружище, — обратился немного погодя Виденхёфт к Дачу и, обессиленный, бросился на траву. — Ну скажите, как вам это удалось?
— Сам не знаю, товарищ унтер-офицер. Я срываюсь как с цепи и успеваю опомниться лишь у цели.
Унтер-офицер вытер лоб носовым платком и причесал волосы.
— Вы, наверно, всю свою жизнь лазали и бегали, — сказал он.
Все засмеялись.
— Товарищ Дач, кто вы по профессии?
— Я ухаживал за животными, товарищ унтер-офицер.
— А если точнее?
— Работал в зоопарке с пони и ослами. Чистил, кормил и тому подобное…
— А в свободное время, наверное, занимались допризывной подготовкой?
— Нет. Я никогда ничем подобным не занимался.
— Тогда вы для меня загадка.
На другой день все прояснилось. Во время перерыва между занятиями Виденхёфт потребовал от Дача:
— Расскажите-ка товарищам, где вы работали до того, как стали ухаживать за животными.
Наступило молчание. Все с нетерпением ждали ответа.
— Раньше? Раньше я был в цирке! — И пока мы, разинув рты от удивления и восхищения, рассматривали его, Дач произнес:
— Ну что вы уставились на меня?
Итак, мы узнали, что наш Дач, этот милый и скромный юноша, оставшись сиротой, воспитывался в бродячем цирке, где был и конюхом, и клоуном, и канатным плясуном, и наездником на слоне, и акробатом, пока предприятие не лопнуло и он не нашел постоянной работы в зоопарке.
— Ну тогда не удивительно, что Малыш умеет лазать, как обезьяна, — прокомментировал Шлавинский.
Теперь несколько слов о Шлавинском.
Шлавинский, в сущности, не был толстым. Просто он был очень неуклюж. И в этом нет ничего удивительного: до призыва в армию Шлавинский работал на почте, где целыми днями сидел за окошком. Он был медлительным и спокойным человеком. При малейшем физическом напряжении потел. Любил поспать. На первый взгляд он производил впечатление неинтересного и безобидного увальня, что, однако, не соответствовало действительности. Шлавинский был образованным парнем. Он умел подмечать и с сарказмом выставлять напоказ недостатки товарищей, за что его многие недолюбливали.
Моя ошибка состояла в том, что я, судя только по внешнему виду, недооценил в нем этого качества. И поэтому мне было не до шуток, когда объектом его насмешек в нашей комнате стал я.
Шлавинский задевал меня лишь по мелочам, но и этого было достаточно, чтобы я выходил из себя.
Например, если в строю я шел не в ногу, что случалось редко, Шлавинский не упускал возможности заметить:
— Вся батарея идет не в ногу. Только Беренмейер идет в ногу.
На занятиях по топографии, когда мы с помощью стереотрубы измеряли углы на местности, я однажды ошибся на целых сто делений. Шлавинский тут же с серьезным выражением лица заметил:
— Да, Беренмейер, ничего не поделаешь, если здесь пусто. — При этом он постучал себя по голове.
Но больше всего Шлавинский потешался над моей фамилией. Он с особым удовольствием искажал ее, так как в первое время я имел глупость рассердиться на его шутку, после чего он со злорадством называл меня Мейербером или даже Мейерберхеном.
Все это, естественно, обостряло наши отношения.
Я, в свою очередь, торжествовал, когда Шлавинскому в чем-либо не везло, как, например, на двадцатикилометровом марше. Около четырех часов утра мы выступили с полной выкладкой: автомат, каска, противогаз и набитый до отказа вещевой мешок. Пройдя десять километров, сделали привал. Я очень удивился, когда увидел, как Шлавинский, хромая, отошел в сторону, чтобы его не увидел командир взвода, снял сапоги и стал рассматривать стертые ноги. «Это тебе так не обойдется, толстяк», — со злорадством подумал я. И действительно, уже на двенадцатом километре Шлавинский с перекошенным от боли лицом вышел из колонны и забрался в грузовик, предназначенный для таких, как он, пострадавших. После происшествия на марше Шлавинский на два дня оставил меня в покое.
Читать дальше