После окончания строительства в начале 2004 года мы стали приезжать сюда почти каждые выходные. Как раз в это время Эсекьелю поручили вести еженедельную колонку литобзоров. Переходя от крошечных аннотаций (пара абзацев со щепоткой его собственного мнения) к более масштабным статьям, которые в газете уже причисляли к литературной критике, Эсекьель продолжал в своих материалах называть себя рецензентом. Возможно, ему хотелось сохранить ощущение субъективности, основанной на личных впечатлениях, избежать холодности рационального литературного анализа. Он не раз говорил, что ему не хватает подготовки, дающей больший простор для сравнений, без вкусовщины и набора субъективных суждений, ограниченных собственным житейским и литературным опытом, что ему никогда не достичь высот, с которых открываются более широкие перспективы. Его, по сути, удручала узость собственных воззрений.
Свою первую рецензию в личной колонке с фотографией, занявшую целых полстраницы в разделе культуры, он зачитал мне вслух за завтраком. Для обзора он выбрал одного из своих любимых писателей — Артура Шницлера и его переизданное «Возвращение Казановы». В тот день к нам на обед заглянули две пары из нашей компании, приехавшие на выходные в Майтенсильо. Перед ними Эсекьель не хвастался, помалкивал, но глаза его сияли от радости, и я, загоревшись, сама прочла книгу после этих выходных. Казанова в ней получался полной противоположностью Эсекьеля — престарелым ненасытным ловеласом, который в гостях у своих знакомых соблазняет молодую родственницу хозяев. Скорее, в духе Габриэля Барроса.
С тех пор каждое воскресенье Эсекьель, вставая ни свет ни заря, отправлялся в Майтенсильо за хлебом и газетами. За утренним чаем он читал и перечитывал свою колонку, и я знала, какие мучительные мысли его при этом одолевают. Кроме неотвязной привычки вылавливать синтаксические ошибки и стилистические недочеты, его терзало еще кое-что (он признался мне один-единственный раз, в постели, такой вот вышел альковный секрет) — недостаток твердости в суждениях. Пытаясь облечь свои положительные или отрицательные впечатления от книги в аргументы критика, он боялся, что высасывает их из пальца.
Тот же страх не давал Эсекьелю сочинять самому. Прорабатывать мотивы в диалогах, образах, мыслях, атмосфере ему было не под силу, его персонажи всегда пребывали в состоянии, которое невозможно передать словами или динамически развить в действии. И хотя недостатка в иронии и сарказме Эсекьель не испытывал, если статья выходила суровой, он мрачнел и страдал от груза вины. И наоборот, когда отзыв получался хвалебным, светился от радости. Я думаю, чужие писательские провалы он воспринимал как свои собственные, как неспособность отрешиться от безжалостной отцовской критики. С годами эти перепады настроения стали менее острыми, он словно привык и к неприязни, и к любви, и к похвале, и к порицанию. И гордыня, которая обуяла его в последнее время, когда он решил, что уже овладел мастерством рецензента, и позволял себе с настоящей ненавистью громить некоторых писателей, особенно соотечественников, сжигала изнутри его самого. Выйдя из-под воображаемого отцовского надзора, он утратил вкус к жизни.
Мы с сестрой потягиваем вино, ставя бокалы на широкие подлокотники грубоватых деревенских кресел. Вид у нас, похоже, довольно унылый. Мы только что поужинали. Эсекьель по-прежнему незримо присутствует в комнате. Хочу, чтобы он сейчас и правда сидел напротив, хочу почувствовать себя в безопасности, в родных стенах. Помню, как мы вместе читали под этими торшерами с расписными латунными плафонами. Гостиная тонула в полумраке, Эсекьель сам разжигал камин и, прежде чем включить музыку, любил слушать приглушенный неровный треск пламени. Он наслаждался ощущением, что мы с ним действительно совершенно одни.
— А любовники? Я подозреваю, без них не обошлось, — слышу я голос Хосефины.
Я с трудом возвращаюсь в настоящее. Мы погасили весь свет, и я едва различаю лицо сестры, озаряемое отблесками огня. Они подчеркивают все морщины и несовершенства кожи, и сестра кажется старше своих сорока двух. Со мной наверняка то же самое. Как и с лицом любого взрослого человека. Языки пламени щадят разве что ребенка, завороженного их пляской, а взрослым этот неверный свет напоминает о неумолимом времени, делая старше и, хочется надеяться, мудрее.
— Ты должна рассказать мне про Отеро или про Гарсию — сама выбирай… Разводятся, только когда есть к кому уходить. Иначе какой смысл?
Читать дальше