— Что он пишет?
— Не бог весть что… Я ничего не читал. Он бывал у Малларме. На этих днях я видел, кажется, его имя в оглавлении «Стихов и Прозы». Должно быть, он напечатал несколько очерков, несколько стихотворений. В полном смысле слова poeta minor. Он тоже появляется здесь не часто.
— Больше тебе назвать мне некого?
— Имена эти ничего бы тебе не сказали. Ортегал… Это имя тебе ничего не говорит?
— Ничего…
— Так зовут вот того приземистого малого, что набивает себе трубку. Родом он, кажется, испанец. Не писатель, а художник. Такой же передовой, как Матисс. Но в другом направлении, насколько я понял. Более рассудочный, более далекий от импрессионизма. Это я тебе рассказываю с чужих слов. Я постараюсь познакомиться с его живописью. Смотри-ка, Вьеле-Гриффен уходит. Он — человек солидный и не засиживается в кафе.
— Кто-то там делает тебе приветственный жест.
— Где?… Ах, да. Его зовут Шальмерс. Он приблизительно наш ровесник. Я с ним только однажды беседовал. Но довольно долго. Он химик. Очень умен. Много читал и, по-видимому, очень быстро схватывает. Не думаю, чтобы он собирался посвятить себя литературе… Однако, он уже выпустил в свет сборник этюдов, неопределенно философского характера. Немного в духе Метерлинка. Не могу сказать, чтобы он был мне особенно симпатичен… А… вот и Мореас.
* * *
Жан Мореас распахнул дверь в залу. Остановился на миг. За ним кто-то закрывает дверь.
Он обводит взглядом собрание. Движение головы у него величаво. Черты его большого лица неподвижны.
Выражение у обоих глаз неодинаково. Правый глаз, с моноклем, глядит гордо, властно. Левый выражает жалобу и, не опровергая великолепного самоутверждения правого глаза, аккомпанирует ему разочарованностью, смягчает его меланхолией. Все вместе составляет прекрасный скорбный взгляд короля в изгнании.
В пышных черных усах еще нет седины, как и в шевелюре. Но кожа посерела, словно запылилась, и кажется гораздо старше глаз.
Он направляется к центральному столу, немного в обход, пожимая несколько рук, протянутых к нему. Еле улыбается. Глядит поверх головы того, с кем здоровается, или, если тот выше, опускает веки и словно присматривается к его груди. Поступь у него медленная. Одет он не очень изысканно, но со вкусом и опрятно.
Он садится. Ему предлагают бокал шампанского с виски. Он колеблется; затем грустно улыбается, пожимает плечами и берет его.
Он никем не хочет заняться, никого видеть ясно. Главам его хочется оторваться от всего этого знания других, суетного и утомительного. У него в эти дни были сильные головные боли; колотье во всем теле; те резкие и глубокие, сквозь плоть до костей проникающие удары, которые человек сравнивает наивно с болями, ни разу им не испытанными, но самыми в его представлениях мучительными и коварными, как, например, от вонзившегося в тело кинжала. Впрочем, эта стреляющая боль не так даже страшна сама по себе, как той беспредельной тоскою, которой она является источником и грозным сигналом.
В этот вечер боль притупилась. Но в голове от нее остались тяжесть и какое-то гудение. Тяжесть и болевые ощущения словно берут начало в голове и затем распространяются по телу. Голова — как бы ваза на постаменте посреди бассейна; но сегодня вечером из нее выходит и падает не светящаяся струя воды, полная потрескивающих воздушных пузырьков, а какой-то вязкий и темный поток. И разум, его созерцающий, называет его «горечью жизни».
Люди с ним заговаривают. Он едва отвечает. Впрочем, его мышлению не приходится участвовать в ответах. В его распоряжении есть известное количество сокращенных, туманных фраз, которые он произносит автоматически, когда вопрошающее молчание вокруг него слишком затягивается.
Он пролежал весь день. Когда он решился встать с постели, давно уже вернулась ночь. Он чувствовал такую усталость, что чуть было не улегся снова под одеяло. Даже некрепкий сон изменяет характер боли, если даже не устраняет ее. Она входит в состав его густого напитка.
Но ему было бы тяжело не прийти. Особенно сегодня это показалось бы ему дурным предзнаменованием. Главным же образом он видит в этом свой скучный и великолепный, поистине корлевский долг, — долг присутствовать и блистать, — по отношению ко всем этим безвестным людям, окружающим его. Не потому, что он обольщается насчет среднего уровня этого собрания. Ресторанные литераторы, восходящие или затмившиеся звезды Латинского квартала, — кто знает их лучше, чем он? Не найдется, пожалуй, и пяти подлинных талантов среди этих сорока. Да и эти пять находятся от гениальности на расстоянии, которое можно уподобить пространством между альпийскими пастбищами и ледниками. Но гордость подобна высшим животным. Она питается добычей, которую презирает.
Читать дальше