Опасения эти, впрочем, были совершенно напрасны, ибо ко времени, когда Дауд приступил к новой службе, Натаниэль вырос во внушительных размеров развратника и повесу, которому было абсолютно безразлично, кто такой Дауд, лишь бы его общество не было скучным. Так и продолжалась жизнь Дауда от поколения к поколению; иногда он менял лицо (элементарный трюк), чтобы скрыть свой возраст от быстро стареющего мира людей. Но никогда не забывал он о том, что в один прекрасный день «Tabula Rasa» может раскрыть его двойную игру и отыскать в своих книгах какой-нибудь зловредный способ его уничтожения. С особой силой ощутил он эту возможность сейчас, ожидая, когда его позовут на заседание.
Это произошло спустя полтора часа, а все это время он развлекал себя мыслями о спектаклях, которые ему предстояло увидеть на следующей неделе. Театр остался его главной страстью, и он смотрел практически все постановки, независимо от их художественной ценности. На следующий вторник у него были билеты на расхваленного прессой «Короля Лира» в Национальном театре, а спустя два дня его ожидало место в партере Колизеума на возрожденной «Турандот». Да, ему предстоит много приятного, лишь бы поскорее закончилась эта злосчастная встреча.
Наконец лифт загудел, и из него вышел один из самых молодых членов Общества — Джайлс Блоксхэм. Б свои сорок лет Блоксхэм выглядел на все восемьдесят. «Требуется своего рода талант, — заметил как-то о нем Годольфин (а он любил подмечать всякие связанные с Обществом нелепости, в особенности когда был навеселе), — чтобы выглядеть опустившимся развратником, не будучи таковым».
— Мы освободились и ждем вас, — произнес Блоксхэм, жестом приглашая Дауда в лифт. — Я думаю, вы понимаете, — добавил он, пока они поднимались, — что, если вы когда-нибудь осмелитесь произнести хотя бы одно слово о том, что здесь увидите, Общество уничтожит вас так быстро и тщательно, что даже ваша мать не вспомнит о том, что вы были рождены на свет.
Эта напыщенная угроза звучала крайне нелепо, будучи произнесенной гнусавым голоском Блоксхэма, но Дауд разыграл из себя провинившегося чиновника перед лицом разгневанного начальства.
— Я прекрасно понимаю это, — сказал он.
— Это чрезвычайная мера, — продолжал Блоксхэм, — вызвать на заседание человека, который не является членом Общества. Но и обстоятельства чрезвычайные. Впрочем, вам об этом знать не следует.
— Да-да, вы правы, — сказал Дауд, разыгрывая воплощенную невинность. Этим вечером он будет покорно сносить их снисходительность, тем более что с каждым днем в нем растет уверенность в том, что вскоре произойдет нечто такое, что потрясет эту Башню до основания. А когда это случится, он будет отомщен.
Двери лифта открылись, и Блоксхэм велел Дауду следовать за ним. Стены коридора, по которому они шли, были голыми, лишенными ковров и гобеленов. Такой же оказалась и комната, куда его ввели. На всех окнах шторы были опущены; огромный стол с мраморной крышкой освещался верхними лампами, свет которых падал и на шестерых членов Общества (среди них были две женщины), сидевших за ним. Судя по беспорядочно расставленным бутылкам, стаканам и переполненным пепельницам, они заседали уже не один час. Блоксхэм налил себе стакан воды и уселся. Осталось только одно свободное место — место Годольфина.
Дауду не предложили занять его, и он остался стоять у конца стола, слегка смущенный устремленными на него взглядами. Среди сидевших за столом не было ни одного человека, который пользовался бы широкой известностью. Хотя все они происходили из богатых и влиятельных семей, их влияние и богатство никогда не выставлялись напоказ. Общество запрещало своим членам занимать важные посты, а также брать себе в супруги тех, кто мог бы возбудить любопытство прессы. Они работали втайне — ради уничтожения тайны. Возможно, именно этот парадокс и должен был рано или поздно привести Общество к катастрофе.
На другом конце стола, напротив Дауда, перед грудой газет, без сомнения содержавших рассказ Берка, сидел мужчина профессорского вида. Судя по всему, он уже разменял седьмой десяток, пряди его седых волос прилипли к черепу. По описаниям Годольфина Дауд узнал его. Это был Хуберт Шейлс, получивший от Оскара прозвище Ленивца. Он двигался и говорил с такой медлительной осторожностью, словно был сделан из стекла.
— Вы знаете, почему вы здесь? — спросил он.
— Он знает, — вставил Блоксхэм.
— Какие-то трудности с мистером Годольфином? — отважился на вопрос Дауд.
Читать дальше