Теперь Миляга понял.
— Так вы думаете, что я вам пригрезился? — спросил он.
Автарх открыл глаза и гневно посмотрел на не желающую исчезать галлюцинацию.
— Я же сказал тебе…
— А что такое криучи? Какой-то спиртной напиток? Наркотик? Ты думаешь, я мираж. Что ж, ты ошибаешься.
Он двинулся навстречу двойнику, и тот тревожно попятился.
— Иди ко мне, — сказал Миляга, протягивая руку. — Дотронься до меня. Я настоящий. Я здесь. Меня зовут Джон Захария, и я проделал долгий путь, чтобы увидеться с тобой. Раньше я не знал, что причина в этом, но теперь, когда я попал сюда, я уверен, что это именно так.
Автарх прижал кулаки к вискам, словно желая выбить из головы наркотическую дурь.
— Это невозможно, — сказал он. В его голосе было не только недоверие, но и тревога, близкая к страху. — Ты не мог оказаться здесь. После стольких лет…
— И все-таки оказался, — сказал Миляга. — Я так же изумлен, как и ты, поверь. Но я здесь.
Автарх внимательно осмотрел его, склоняя голову то на один бок, то на другой, словно по-прежнему ожидая, что вот-вот обнаружится угол зрения, с которого можно будет убедиться в призрачной природе посетителя. Но после минутных поисков он отказался от этой затеи и просто уставился на Милягу. Лицо его превратилось в лабиринт хмурых морщин.
— Откуда ты взялся? — произнес он медленно.
— По-моему, ты знаешь об этом, — сказал Миляга в ответ.
— Из Пятого?
— Да.
— Ты пришел, чтобы свергнуть меня, так ведь? И как я этого сразу не понял? Ты начал эту революцию! Ты расхаживал по улицам, сея семена бунта. Ничего удивительного, что мне не удалось искоренить смутьянов. А я-то все раздумывал: кто бы это мог быть? Кто это там плетет против меня заговоры? Казнь за казнью, чистка за чисткой, и ни разу не удавалось добраться до заправилы. До того, кто столь же умен, как и я. Бессонными ночами я лежал и думал: кто это? Я составил список, такой же длинный, как мои руки. Но тебя там не было, Маэстро. Маэстро Сартори.
Услышать, что это — Автарх, само по себе было большим потрясением, но второе откровение вызвало настоящую бурю. Голова Миляги заполнилась тем же шумом, который охватил его на платформе в Май-Ke, а желудок исторг все свое содержимое одной желчной волной. Он протянул руку к столу, чтобы удержаться на ногах, но промахнулся и упал на пол, в лужу собственной рвоты. Барахтаясь в отвратительных массах, он замотал головой, пытаясь вытрясти оттуда этот шум, но привело это только к тому, что суматоха звуков немного улеглась и сквозь нее проскользнули прятавшиеся за ней слова.
Сартори! Он — Сартори! Он не стал терять дыхания на переспрашивание. Это было его имя, и он знал об этом. И какие миры скрывались за этим именем — куда более поразительные, чем все то, что открыли перед ним Доминионы. Эти миры распахивались перед ним, словно окна от порыва ветра, стекла которых разбиваются вдребезги и которым уже никогда не суждено закрыться.
Это имя нашептывали ему сотни воспоминаний. Женщина произносила его со вздохом, словно зовя его обратно в свою неубранную постель. Священник выплевывал эти три слога с кафедры, возвещая вечное проклятие. Азартный игрок шептал его в сложенные чашечкой руки, чтобы следующий бросок костей принес ему счастье. Приговоренные к смерти превращали его в молитву, пьяницы — в насмешку, пирующие пели о нем песни. О-о-о, как он знаменит! На ярмарке святого Варфоломея было несколько трупп, которые разыгрывали фарсы на сюжет его жизни. Бордель в Блумсбери мог похвастаться женщиной, монахиней в прошлом, которая от одного его прикосновения превратилась в нимфоманку и распевала его заклинания (так она, во всяком случае, утверждала), пока ее трахали. Он был парадигмой всего сказочного и запретного — угрозой благоразумным мужчинам и их женам, тайным пороком. А для детей — для детей, проходивших мимо его дома вслед за церковным старостой, — он был стишком:
Сартори Маэстро
Считал, как известно,
Что сделан он не из обычного теста.
Любил он котов,
И собак не стращал,
И леди в лягушек порой превращал.
Но вы не слыхали о новом позоре:
Узнают все вскоре,
Что начал Сартори
Шить теплые шляпы из меха крысят.
Но это совсем уж другая история…
Эта песенка, пропетая в его голове писклявыми голосами приходских сирот, была в своем роде еще хуже, чем проклятия с церковной кафедры, рыдания или молитвы. Она все звучала и звучала, с какой-то тупой бесполезностью, не обретая по дороге ни музыки, ни смысла. Как и его жизнь, жизнь без имени. Движение без цели.
Читать дальше