Вечером Гильем, как всегда, помогал отцу в общем зале – записывал долги, подносил выпивку, убирал грязную посуду и сваливал остатки в цедилку. Их было немного, в «Кабаньей голове» пекли замечательный хлеб, и поэтому гости редко когда не съедали пышные ломти, на которые полагалось накладывать еду из общей миски. Давешний постоялец – Гильем разузнал, что зовут его Аймерик Пегильян, – вот уже второй час сидел в компании небогатых рыцарей и таких же, как он, сочинителей. Наконец, он подозвал Камарго-младшего к столу.
– Вот, други, полюбуйтесь. Живет себе, не тужит, еды вдоволь, одет, обут – а он стихи вздумал писать!
Гости засмеялись. Не враждебно, впрочем, скорее сочувственно.
– А жогларов презирает…
– Да ну? – сидящий рядом с Пегильяном юноша, похожий на черную ящерку, отставил стакан и подмигнул Гильему. – За что такая немилость к нам, а?
– За убогое подражательство, Письмецо, для которого много ума не требуется.
Гости снова засмеялись, причем названный Письмецом громче всех.
– Справедливо, хотя совершенно неверно. – Пегильян ободряюще улыбнулся сыну трактирщика. – И очень скоро ты сам это поймешь.
От этих слов у Гильема должно было бы дрогнуть сердце. Но словно и не с ним все это происходило – так спокоен он был.
– Спой нам. – Приговор, которого Гильем отчаянно ждал и совсем не боялся, прозвучал.
– Э нет, погоди, давай лучше так… – Письмецо повернулся к Гильему. – Спеть ты еще успеешь. А для начала повтори, если сможешь!
Он перекинул на грудь виолу, висевшую у него за спиной, уверенно взял пару аккордов и звучным, ярким голосом, неожиданным для такого коротышки, пропел начало знаменитой кансоны герцога Аквитанского о ветке боярышника, стынущего под ночным дождем. Гильем усмехнулся – именно эту кансону он выучил первой; он слышал ее множество раз, запомнить слова для него было легче легкого, а вот с мелодией пришлось помучиться – он повторял ее до тех пор, пока не возненавидел… а потом просто перестал замечать. Он не пел, он дышал ею.
К счастью, голос у него сломался год назад, и теперь он не боялся пустить петуха или взвизгнуть, как кошка, которой наступили на хвост. Поэтому он без труда повел мелодию; голос его, правда, не мог тягаться с голосом гостя, он был заметно мягче и тише, но зато ему лучше удавались тонкие интонации, да и звучал он задушевнее. Письмецо, враз посерьезневший, осторожно прикасался к струнам виолы – и если ему она вторила ясным звоном, то Гильему ответила мягким переливом; удивительно – те же струны, те же пальцы, но для одного – зимний лед, а для другого – весенний дождь.
– Хорошо. – Пегильян был заметно доволен услышанным. – Вот не ждал такой удачи…
– Послушай, – Письмецо кивнул Гильему, приглашая присесть рядом, – кто это тебя учил?
– Никто, – последовал обезоруживающе простой ответ.
– Как это никто?
– Да вот так. – Гильем пожал плечами. – Я слышал эту кансону не один раз, ее было легко запомнить.
– Почему? – С любопытством спросил Пегильян.
– Она… она как один вздох, как взгляд – бедные, иссеченные дождем ветки, и человек, такой же измученный, шалый и счастливый. Вот только конец мне не нравится. К чему тут нож и кусок? Как на кухне, – и Гильем поморщился.
Гости засмеялись.
– Даже если ты легко запомнил слова, – не унимался Письмецо, – как же музыка? Ты так уверенно вел мелодию, не сфальшивил ни разу!
– Не смущай его, парень, – вмешался еще один спутник трубадура, – не так уж он и хорош. Голос не поставлен, звучит слишком тихо, неуверенно, а финал он и вовсе зажевал. Не понравилось ему, смотрите-ка, экий знаток! Его никто не учил, это очевидно.
– Но поправимо. – Пегильян подмигнул Гильему. – В школе Омела. Послушай, дружок, Господь щедро одарил тебя, и было бы грешно пренебречь его волей. Сегодня праздник у Письмеца, – услышав это, юноша приосанился и выпятил подбородок, – с сегодняшнего дня он уже не жоглар.
Гильем покраснел. А он-то разливался о ничтожестве жогларской братии…
– Завтра он отправляется в странствие в одиночку, в компании своих песен и виолы, и покидает меня, сирого и убогого. Но, сдается мне, без жоглара я не останусь. Думаю, трех лет в Омела будет достаточно, чтобы ты смог занять место Письмеца. Ты поедешь со мной?
Ответ был столь очевидно написан на лице Гильема, что трубадур чуть не засмеялся.
– Valde bona. А теперь пой!
Я смолчал бы. Не сказал бы ни слова.
Но – в смехе твоем звон золотого
Лимона, а на груди – капельки сока звездного.
Я смолчал бы. Но, наверное, поздно
Читать дальше