Черная Яма была сейчас вокруг них, под ними. От запаха у Карины кружилась голова, она шаталась и, если бы не жуткий сопровождающий, наверняка свалилась бы с мостков – которые, кстати, оказались гораздо длиннее, чем на фотографиях экологических активистов и блогеров.
– Почти все, – Штопаный больно сжал ее запястье. – Не вздумай испортить нам праздник, сестренка.
Бухенвальд впереди замер как вкопанный, остановив коляску на самом краю мостков. Штопаный отпустил девушку, подошел, встал рядом. Карина опустилась на колени – так меньше кружилась голова. На несколько мгновений все застыло: лес, мир, жизнь. На несколько мгновений все перестало иметь значение.
А потом Штопаный стащил с себя свитер и бросил в озеро. Шрамы, покрывавшие его спину и плечи, открывались один за другим, выпуская наружу кошмар, извивающийся в беззвучной черной ненависти.
– Господь Наш! – заголосил Штопаный, воздев руки над головой. – Владыка всех в лесу зарытых! Пришел предсказанный Тобой час, и Ты вернулся домой. Ты снова здесь, среди нас, Твоих детей и слуг! Ты снова здесь, среди милых Твоему сердцу лесов! Ты готов возвратиться из мира слов и снов в мир клыков и когтей! Мы ждем, Господи!
Карина зажмурилась. Ее мутило. Голос Штопаного, пронзительный, искрящийся, кружил вокруг, смешиваясь с разъедающими внутренности испарениями озера. Взрывоопасная смесь пугала ее. Быстрее бы все закончилось.
Потом сильные костлявые руки подняли девушку в воздух. Она не пыталась сопротивляться и не боялась, чувствуя лишь тошноту.
– Просим! Просим! – верещал где-то Савелий Григорьевич.
– Вот она! Та, что вернула нам тебя, Господи! – гремел Штопаный.
– Я люблю тебя, – шептал на ухо Тимур.
– Прими же ее в объятья Свои! Даруй ей благословение Свое!
– Я рядом, я всегда буду рядом, – лгал, искренне веря в сказанное, Миша.
– Пусть станет она плотью от плоти Твоей!
– Мы уедем туда, где тепло. Только мы и никого больше.
– Объявляю вас мужем и женой!
Карину поставили на самом краю. От вони что-то загорелось в груди, легкие полнились жирным черным дымом. Сильные руки по-прежнему держали ее за плечи. Мир состоял из бабьего хихиканья сошедшего с ума старика.
– Поцелуйте друг друга, – сказал Штопаный, и Карина подняла веки.
Он держал череп Куницына перед ее лицом. Пустые выемки глазниц смотрели прямо ей в глаза. Ровные ряды зубов скалились в игривой улыбке. Кость казалась бесцветной в темноте. Но это была и голова Тимура – та самая, отрезанная, забытая в машине, обглоданная порождениями Ямы. Это была и голова Миши, потерянного, исчезнувшего без следа. Это была голова ее первого парня, который до сих пор иногда снился ей по ночам. Это была голова отца, умершего от рака три года назад.
И Карина поцеловала череп. Не потому что так хотели мучители, убийцы, чудовища, а потому что того требовала любовь. А потом любовь сделала ее невесомой, как только она одна способна. Разжались костлявые пальцы, отпуская тело, над которым потеряли власть земные законы, и Карина взлетела. Не было ни верха, ни низа, ни неба, ни Черной Ямы – Карина падала сквозь вечность, сжимая в руках голову любимого человека, сливаясь с ним в поцелуе, падала в белый шум, навстречу величайшему оргазму, которым завершается всякая жизнь.
* * *
Старик отдыхал во дворе, когда она вернулась. Раннее утро пахло осенней землей, накрапывал мелкий дождь, но ей не было холодно. Ухмыльнувшись, Савелий Григорьевич отъехал с дороги, пропуская в дом обнаженную женщину с длинными седыми волосами и неестественно бледной, словно выбеленной, кожей. Сам за ней не последовал, остался на улице дожидаться почтальона, который раз в месяц приезжал сюда специально, чтобы привезти ему пенсию.
Она прошла сквозь сени, оставляя грязные следы, опустилась в большой комнате на пол у столика и включила радиоприемник. Заскворчали, словно масло на сковородке, статические помехи. В ветхом доме посреди пустой деревни на краю гнилого города она прижала колени к груди и стала вслушиваться в пустоту между радиостанциями. В хриплый, чуть дребезжащий голос своего мужа и сына.
День выдался солнечный с начала и до конца, чему, безусловно, следовало радоваться. Но не получалось. За полтора часа до заката поэт и детский писатель Александр Иванович Введенский явился на Надеждинскую, к своему старому другу, поэту и детскому писателю Даниилу Ивановичу Хармсу. Четыре месяца назад улицу переименовали в честь Маяковского, но Введенского это волновало мало. Нервничал он, переминался с ноги на ногу возле парадного, тревожно озираясь по сторонам, и курил одну папиросу за другой совсем по иной причине.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу