Будучи гимназистом последнего курса, он встретил Марину — настоящую русалку, темноволосую, с бездонными глазами и загадочной улыбкой — тайком просил ее руки, догадываясь, что родители не одобрят затеи жениться на бесприданнице, и поехал в ближайший город учиться на врача и зарабатывать на будущую семейную жизнь. Все шло прекрасно до того солнечного дня, когда институтка и красавица Эжени Ассэ швырнула самодельную бомбу под карету прокалладски настроенному бургомистру. Бомба взорвалась секунды на три-четыре позже, чем должна была. Бургомистр спокойно проехал, а пешеходам на тротуаре достался ударный заряд шрапнели. Эрвину крупно повезло трижды. Во-первых, он оказался не в эпицентре взрыва, во-вторых, успел закрыть лицо руками, и в толпе нашелся доктор — в-третьих.
Видимо, события выстроились подобным образом, чтобы компенсировать катастрофу, случившуюся парой часов позже, или, напротив, сделать так, чтобы она точно состоялась. Кого-то же ждали пол-литра зараженной крови.
Как его довезли до больницы и что там происходило — Эрвин не помнил. Наверное, это был единственный случай, когда тихий и покладистый студент действительно боролся вопреки обстоятельствам, но никаких связных воспоминаний о сражении за жизнь не сохранил.
Выписавшись, он первым делом отправил родителям и невесте письма с заверениями, что все в полном порядке и беспокоиться не о чем. Благополучно вернулся к учебе, потому что социальные потрясения социальными потрясениями, а оценки ему требовались хорошие: цензовые законы, все дела. А где-то через месяц Эрвин с удивлением понял, что не может долго находиться на солнце. Когда к головным болям стали прибавляться ожоги, он сообразил, что дело не просто плохо, а хуже некуда. Тут же купил билет на ночной поезд и поехал в родное село, к знакомому врачу. Идти к незнакомому было прямым самоубийством, а так оставались шансы, что друг семьи не сдаст и что-то посоветует. Худшие подозрения Эрвина подтвердились: он подцепил то, что врачи называли приобретенной порфирией, а широкие массы — вампиризмом. О том, чтобы с таким диагнозом вернуться к нормальной жизни, и речи идти не могло.
Эрвин провел не самую приятную ночь во флигеле у доктора. Ему до сих пор иногда снилась крохотная запущенная комнатушка с зеленоватыми обоями в цветочек и отличнейшим крюком, на котором висела затянутая паутиной люстра. Он совершенно отчетливо помнил, что тогда не повесился не из каких-то религиозных убеждений или выдающейся силы воли, а только из нежелания умирать в таком гадком месте. Во флигеле Эрвина прятали неделю. Все это время жена доктора носила ему безвкусные бутерброды, а он целыми днями смотрел на зеленые цветочные обои и думал, как же такое могло случиться с ним. Он не употреблял наркотиков, не путался с продажными девицами, да и вообще жил тихо и скучно, откладывая на «приданое» для Марины. Эрвин по всему находился вне «группы риска», и все-таки по его венам потекла грязь, разом измаравшая всю будущую жизнь. Не было бы там теперь ни солидной практики, ни свадьбы, ни детей, ни визитов к родителям, ни даже месс по воскресеньям, позволяющих ему играть на стареньком органе — совершенно ничего.
А на восьмую ночь во флигель пришел похожий на лиса человек с красивым лицом и недобрыми глазами и предложил решение проблемы. На тот момент Эрвин сбежал бы из комнатки с зелеными обоями не то что к калладским эксплуататорам — к бесам бы удрал и еще «спасибо» бы им сказал за эвакуацию и политическое убежище.
Самым сложным годом, как водится, оказался первый. Знакомство Эжена Нерейда с кесарией началось с рыжеволосой нордэны, которая весьма резко заявила, что, во-первых, его теперь зовут Эрвин Нордэнвейдэ, нравится ему это или нет, и он из казармы не выйдет, пока не выучится говорить без «этого ужасного рэдского акцента» — во-вторых. О стоимости его шкуры и о том, где именно эта шкура окажется в качестве интерьерного украшения, если он начнет валять дурака, нордэна тоже рассказала в подробностях. И именно в таких выражениях.
На счастье Эрвина, он унаследовал от отца-органиста отличный слух, так что проблема с акцентом решилась быстро. Чтобы ревизская сказочка, написанная для него Ломаной звездой, выглядела убедительнее, он даже научился подражать нижнекалладскому выговору, свойственному Торвилье, из которого якобы был родом. Там у него даже нашлась «мать», с которой пришлось съездить и познакомится. Выходя от чужой старой женщины, за несколько марок согласившейся называть его своим сыном и получать письма, он почти заплакал, вспоминая собственную маму. Ей, конечно, ему писать никогда не позволили бы.
Читать дальше