Ружейного чехла, который она заметила ещё в городе, внутри не было. Смятый спальник, аптечка, насос, бухта троса свернулась оранжевым удавом в углу, блестящий и приплюснутый замок багажного ремня сонно приподнял змеиную голову, сверкнул жёлтой искрой: «Что, подруга, облом?»
Лоб Вики обсыпала испарина, злость и разочарование рвали поясницу. Она выпустила багажную дверь, и та сочувствующе толкнула девушку в плечо, закрываясь. Вика пошатнулась, взгляд застыл на маленькой лопатке с короткой гладкой ручкой и шишкой на конце. «Он опять тебя поимел», — Вика сомкнула холодные пальцы на ручке. — «Они оба тебя поимели»…
Черенок горячо пульсировал в кулаке, лакированная поверхность влажно блестела.
«Ты ведь не хотела этого, правда?! А когда не хочешь, остаются следы. Ссадины, даже разрывы…»
Вика вздрогнула. Медленно повернулась через плечо освобождая дверь. Лопатку она не выпустила. Сухо щёлкнул замок. Жаркое марево качалось перед глазами, за текучим воздухом шевелились зелёные пятна, придавленные ватной и бледной синевой.
— Эй, — позвал неуверенный голос Виктора.
Она втянула голову в плечи и, прижимая лопатку к животу, пошла к походному туалету.
«Такой заботливый…», — грубая усмешка рвала рот, — «Всё продумал. Кроме этого…»
Голова горела, кожа на предплечьях пошла мурашками, бедра сжимались и колени глухо ударялись друг о друга на каждом шаге.
«Тебе и говорить-то ничего не надо будет, только молчать и плакать. А они пусть рассказывают. В крохотных безликих кабинетах с решётками на окнах, где от драного линолеума воняет дезинфекцией, а стулья намертво втиснуты между столами или вовсе прикручены к полу; поют хмурым мужикам, смахивающим на бандитов; скучающим, сонным, с опухшими лицами; отвечающих на звонки, беспрестанно сменяющих друг друга; перебирающих листки экспертиз и бланки протоколов. Рассказывают про Илгун-Ты и Ведьмин палец, зачем было столько алкоголя, кто сколько выпил, кто где спал и с кем, зачем брали с собой оружие, зачем понадобилось ехать так далеко; что стало причиной к самонанесению, по вашим заявлениям, гражданкой Гуминой травм и повреждений столь интимного характера…»
Поясницу словно полоснули ножом. Вика выронила лопатку, судорожно вдохнула, ноги подкосились. Боль и страх рванулись к горлу, всё закружилось, каменный берег встал на дыбы и понёсся на Вику многотонной фурой. Её жалобный крик взлетел над Кией и заглушил звон стали о камень.
* * *
Оксана не спрашивала, а он на секунду почувствовал себя голым.
Степан не просто часто бывал в устье Кожуха. Он был уверен, что родился здесь, у Ведьминого пальца, возможно, прямо там — в корнях Илгун-Ты, — под рассохшейся кровлей. В его свидетельстве о рождении, в графе «мать» стоял прочерк, потому что женщина, из чрева которой он появился на свет, была носителем Бурхана охраняющего Мировое древо и последней — действительно последней, но не той, о которой он рассказывал, — Олмон-ма Тай.
Нелепая уверенность, в которую прекрасно укладывались все двадцать с небольшим лет его сиротской жизни вместе с пропавшим невесть-куда отцом, Ландурой и её сказками, прозвищем Кельчет-И-Тек и способностями диагноста, которые нельзя было объяснить ни медицинскими знаниями, ни опытом практикующего врача. Тихое помешательство, старательно выстроенное кирпичик за кирпичиком, как дорожка, в конце которой его ожидало что-то, чего он не понимал.
Пока.
Он не испытывал неловкость из-за того, что все, включая Вику, решили, что он в неё влюблён. Его это даже устраивало. По-настоящему беспокоили только известные причины проникновения Бурхана в духовное тело человека: осквернение священных мест или кладбищ, тяжелое потрясение при изнасиловании, жестокое избиение, катастрофа или другая страшная трагедия.
Научить было некому.
Шаманские практики тельмучин старательно обходили любые, даже самые отдалённые, возможности контакта с Бурханом, могучей, неукротимой сущностью, вполне способной откликнуться на неосторожное камлание или призыв, что не сулило заклинателю ничего хорошего. Бурхан обладал собственной волей, неподчинённой ни Унгмару, ни Кельчету и был связан лишь основой миропорядка, сохраняющей свет во тьме, и тьму в свете.
Степан брёл наощупь, одержимый своей навязчивой убеждённостью и ведомый чувством «узнавания» — ослепительной вспышкой, оставляющей на выжженной сетчатке внутреннего глаза багровые прожилки кровных связей, которые говорили о любви не больше, чем остатки плаценты и пуповины о духовной связи матери и ребёнка.
Читать дальше