С Вадиком потом списались, оказалось, что и ему звонила и приходила в студию устраиваться дизайнером или хотя бы полы мыть, хоть какая нужна работа, просто чтобы выжить, тяжело выживать, тяжело.
– Она ужасно изменилась, – написал Вадик. – Я слушал ее, конечно, а сам поймал себя на том, что не знаю, как ребятам потом объясню, кто это приходил, и начал тоже продумывать аркады вранья – мол, скажу, что это моя однокурсница, это же правда, вранье лучше городить всегда на какой-то правдивой основе, фундаменте; художница, блаженная, которая много лет жила в монастыре, и монастырь потом продали какому-то застройщику, который делает там отель хилтон, а всех разогнали, и она теперь ищет работу. Но было ужасно неловко, когда поймал себя на этой мысли, откуда во мне такое высокомерие, надменность, почему я ее стыжусь? Разве я стыдился ее раньше?
Вадик, в отличие от нас, девочек, оказался более искренним – действительно, мы ее стыдились, стыдились нашего железного зайчика, который посвятил всю свою юную, отважную, огненную жизнь тому, чтобы мы ему всегда и безоговорочно верили, – и теперь, когда нам нужно было поверить в нее, поверить в то, что ей нужно дать шанс, чтобы она смогла впрыгнуть, вскочить в улепетывающий от нее в ужасе поезд общества, в этот общий вагон социальной успешности, чего нам стоило поверить в то, что суетливое, сморщенное, коричневатое старушачье личико разгладится, посветлеет, порозовеет и напротив нас снова будет сидеть хохочущая, циничная, изобретательная и вечно сердитая на нашу аморфность и недоверчивость Катька! Человек приспосабливается ко всему, и если приспособившаяся к чему-то невыразимо чудовищному, привыкшая к тайной своей катастрофе Катька смогла так разительно измениться, то ей – точно по такой же схеме – ничего не будет стоить вернуться в прежнюю форму буквально за месяц работы с молодыми профессионалами, креативным народцем, старыми приятелями. Я изо всех сил пыталась представить Катьку, поедающую это крошащееся, рассыпающееся в ее сведенных артритом узловатых пальцах офисное печенье, в уютном сером шерстяном пиджачке и блестящей, как крышка рояля, кожаной юбке – но воображение отказывалось дорисовывать ярко-алые «Мартенсы», которые превращали бы мою надежду на преображение Катьки в факт и данность, – и картина почему-то рушилась.
Никто из нас не мог взвалить на себя эту обязанность, и всем было чудовищно стыдно. Катька как будто превратилась в прокаженную, навещая нас на рабочих местах все в том же своем гиперчистеньком застиранном жилетике, будто с чужих ног бежевых брюках из уже неясно какой ткани, может, и не ткани вовсе, и надсадно-белой рубашечке, надетой явно из невротичного, панического, искаженного уже соображения о том, что в белой рубашечке скорей возьмут работать в офис, приличный должен быть вид, не должна выглядеть неудачником.
– Я ее подкармливаю иногда, – призналась Сашка, когда мы собрались с ней, Ленкой и Вадиком вместе – в кои-то веки! – чтобы обсудить, что делать с опустившейся, несчастной Катькой, которой объективно нужна помощь, но как ее оказать – непонятно, невероятно, невозможно. – Заметила, что ребенку готовлю, когда ухожу – и всегда две порции – вторую беру Катьке, и точно знаю, что она зайдет в этот день. И заходит. Девочки, мне ужасно стыдно, как же так, она же была такая, такая. Девочки, что мне делать, давайте мы, может быть, скинемся деньгами, чтобы ей помочь как-то на первое время, а может быть, вы знаете, где нужна какая-то простая работа – уборщицей, почтальоном, с ребенком посидеть?
Мы перебрасывали Катьку друг другу, как пылающую картофелину стыда – никто так и не смог взять на себя ответственность ни за нее, ни за то, что с ней случилось. Хотя о катастрофе – а мы точно понимали, что случилась какая-то катастрофа – она никому не рассказывала. Отмахивалась, отшучивалась: ай, слушай, лучше не буду тебя грузить, ты все равно не поверишь, ты же никогда мне не верила. Или наоборот: да ты же всему, что я несу, верила, так что и тут, что бы я ни рассказала, ты это примешь, поэтому какая разница, что я расскажу, придумай себе там что-нибудь.
И мы придумывали – собирались, как раньше, и придумывали. Решили найти Катькину маму, вроде бы она жила где-то в Новосибирске – но дальше нашей решительности дело не пошло. Потом Юлька, которой было сложнее всего – к ней Катька приходила прямо в редакцию, мрачно, как привидение, проходила по всем коридорам, каким-то сверхъестественным образом минуя охрану (что больше всего потрясло Юльку, так это то, что Катька в своей безразличной, текучей, речной стремительности прошла мимо Дэвида Бирна, который как раз был тогда у них в редакции на интервью – приезжал с гастролями в город, – а ведь когда-то она была фанаткой Talking Heads, буквально наизусть знала каждую их песню! А тут просто взглянула рассеянно ему в лицо – медленно, отстраненно, будто призрак, или будто он сам был редакционным призраком – и это еще до момента, когда оцепеневшая от неправдоподобности этой сцены Юлька почувствовала, что происходит что-то непоправимое, что нужно помчать, побежать, уберечь гостя редакции от сумасшедшей полупрозрачной полустарушки-поклонницы!), нашла для Катьки подработку в больнице на ресепшене, ничего сложного, улыбаться, встречать, заполнять карточки, выдавать талоны. Договаривалась, приносила коньяк, шоколадки. И тут новость – Катька устроила скандал, обиделась, возмутилась.
Читать дальше