Ложилась она всегда очень рано, а перед сном заваривала в чашке какие-то невыносимые снадобья, цедила через сито и шумно пила. Сколько раз я выкидывал их, омерзительные засохшие пучки – она где-то доставала их снова, она провоняла своими зельями всю квартиру, эта плосколицая ведьма с глазами-щелками! И ничто ее не брало: ни заклинания, ни чеснок. Этот чертов чеснок я сначала разбрасывал по квартире с утра до ночи, совал его во все щели, подкладывал даже ей под подушку – ей было попросту все равно. Если она находила чесночные зубчики – просто спокойно выбрасывала их в мусорное ведро. А потом дошло до того, что она стала чистить их и засовывать себе в нос. Просто комедия: ведьма лечится от насморка чесноком! Кажется, он и вправду ей помогал – так что я перестал его разбрасывать где ни попадя…
Уже лежа в постели, она всегда гнусавым голосом пела – сколько я мог понять, по-английски – какое-то длиннющее заклинание с часто повторяющимся рефреном: «Вир сохэппи, вир зэ хэппист инзэворд, зэц бикоз ви лав сомач ау диар лорд…» Пропев заклинание, она трижды, с плотоядным причмокиванием, повторяла: «Аминь». (У нее это, правда, звучало как «ай-мень», но я же не идиот, понимал, что к чему.) Дальше она капала себе в нос какую-то белую дрянь, ставила капли на тумбочку у кровати, проверяла, на месте ли деревянный прут (на ночь она всегда клала его рядом с собой), гасила ночник и долго еще ворочалась в темноте, тихо причитала, поскуливала о чем-то на своем ведьмовском языке, вздыхала, всхлипывала, с глухим стуком ударяла себя по руке этим самым прутом, отшвыривала его прочь, извивалась и ерзала в кровати, борясь, по-видимому, с каким-то своим бесом… Потом она вроде бы сдавалась, прекращала борьбу. Долго возилась под одеялом, сопела, вздрагивала, стонала (по-видимому, бес ее сильно донимал), а под конец беззвучно выгибалась дугой, громко, сипло выдыхала – и успокаивалась. Бес оставлял ее, обессиленную, и по комнате разливался едкий рыбный запах нерожавшей женщины, усталости и одиночества.
Когда она наконец засыпала, я шел мучить кота. Я мучил его подолгу, жадно и жестоко, как спокон веку мучили мои предки домашних животных – нет, даже еще более изощренно: кот меня страшно бесил. Во-первых, он никогда не сопротивлялся, не защищался, не лез в драку, не шипел и не выпускал когтей, что бы я ни делал; такое христианское смирение в животном казалось мне по меньшей мере противоестественным. Во-вторых, он вообще был с большими странностями: боялся каждого шороха, хвостиком следовал за Шаньшань по дому; когда она уходила – ложился под дверью и не мяукал даже, а скулил, как чертов слюнявый спаниель… Ни следа хваленой кошачьей независимости в нем не было. Панически, больше всего на свете он боялся трех вещей – того, что было за пределами дома, одиночества и меня.
А еще он раздражал меня потому, что иногда мне было его почти жалко. В сущности, он был симпатяга: одуванчиково-пушистый, нежно-нежно-рыжего, с каким-то даже розоватым отливом, цвета. И у него были длинные, белые, трогательные такие усы… Отвратительно беззащитная, безответная, бессильная и безвинная тварь. Он жил в моем доме. И я его ненавидел.
И ведьму я ненавидел.
И всех ее братьев и сестер. И этого их проклятого Лорда, которому они поклонялись.
И даже иногда старика. Он довольно быстро освоился в отведенном ему зеркальном пространстве (которое шкафом, увы, не ограничивалось) и с утра до ночи приставал ко мне, где бы я ни находился: в ванной, на кухне, в его комнате, в Дашиной, в кабинете, в гостиной… Он выглядывал не только из зеркал – все отражающие поверхности шли в ход: полированная мебель, металлические кастрюли и крышки от кастрюль, оконные стекла в вечернее и ночное время, экран выключенного телевизора (а выключен он теперь был всегда: великий Лорд и его прислужники боялись отчего-то средств массовой информации), светло-зеленый кафель, половник, дверца микроволновки… Он смотрел на меня с укоризной, с мольбой, с яростью и канючил свое:
– Отдай… Отдай…
И все равно я стал любить зеркала, как бы ни злобствовал старик. Ведь в них отражалось и мое лицо – а на моем лице теперь появилась славная седая поросль. Снежно-белая шерсть, мягкая и гладкая, скрыла чуткие черты – старика, правнучки, людей. Я обзавелся наконец собственной внешностью – и я знал почему. Во мне не осталось любви. Совсем не осталось. Я молился об этом, я читал заклинания, я долго к этому шел – и вот пришел. Что мне теперь Даша (она, кстати, приходила как-то раз, брала у ведьмы деньги)? Бессмысленная мартышка. Забытое увлечение. Ноль без палочки… Что мне теперь старик? Пустое место. Ничто. Докучливая муха, долбящаяся в стекло, застрявшая навсегда в проеме между оконными рамами…
Читать дальше