От древнего как мир садовника Леонгарду становится известно, что его отец настоящий философ, весьма преуспевший в оккультных науках, и что в старинных манускриптах, которые хранятся на полках библиотеки, заключена мудрость, поистине неисчерпаемая; отныне мальчик преисполнен ребяческой решимостью постигнуть сию премудрость, ибо тогда, как ему кажется, падет невидимая стена, стоящая между ним и отцом, и вновь разгладятся глубокие шрамы морщин, и печальное старческое лицо просияет юношеской улыбкой…
Но никто не может ему объяснить, что есть мудрость, даже местный священник не нашел лучшего, как с пафосом провозгласить: «Страх пред Господом нашим — сие и есть высшая мудрость, сын мой», — чем еще больше смутил Леонгарда.
И лишь одно не вызывает у мальчика никаких сомнений: мать и мудрость — несовместимы, вся ее жизнь, каждое слово, любой поступок прямо противоположны предвечному порядку.
Однажды, воспользовавшись мгновением тишины, Леонгард собрался с силами и спросил отца, что есть мудрость — вопрос вырвался внезапно, как крик о помощи, мальчик тут же покраснел до корней волос, такой нелепой показалась ему собственная несдержанность, но безбородое лицо графа напряглось, было видно, как мучительно подыскивает он единственно правильные слова для столь неистово жаждущего истины, но все еще детского ума. Леонгард, судорожно сцепив пальцы, ждал, но вот отец заговорил, и он вбирал в себя каждое слово, во что бы то ни стало стараясь уловить смысл сказанного, казалось, еще немного и его череп лопнет…
Фразы, исходящие из щербатого рта, быстры и отрывисты, но Леонгард понимает: это страх — страх, что их прервут, что сокровенные семена будут осквернены мертвенным, безнадежно холодным дыханием матери, и тогда он, его сын, неправильно истолкует их, и прорастут они ядовитыми всходами.
Поздно, уже стучит по коридору частая дробь ненавистных шагов, приказы летят направо и налево и шелест, кошмарный шелест черного шелка. Речь отца учащается с каждой секундой, слова, как опасно отточенные ножи, летят в сторону Леонгарда, и он пытается ловить их голыми руками — сейчас главное запомнить, ничего не упустить, а разобраться можно потом, позднее, — но нет, не удержать, со свистом проносятся они дальше, рассекая детскую память страшными кровоточащими ранами.
Отдельные, произнесенные на одном дыхании фразы: «Уже сама по себе жажда мудрости есть мудрость», «…во что бы то ни стало, сын мой, найди в себе точку опоры, над коей не властен внешний мир», «…и запомни, все, что вне тебя, — не более чем раскрашенная картинка, и какие бы страсти вокруг ни кипели, не поддавайся им», — поразили Леонгарда в самое сердце, навеки оставив глубокие шрамы, но как по виду шрама определить лезвие, которое его нанесло, он не знал.
Дверь с треском распахнулась, последние слова «…и пусть время стекает с тебя, подобно потокам воды», еще висели в воздухе, когда в библиотеку влетела графиня, на пороге она споткнулась и выплеснула на сына содержимое какого-то чана… Леонгард стоял как громом пораженный, по его лицу стекали грязные потоки… «Вечно ты путаешься под ногами, бездельник! Подожди, я до тебя доберусь!» — неслось вслед ему, через три ступеньки в ужасе мчавшемуся вниз в свою комнату…
Картины детства померкли, и снова лунное сияние льется в окно часовни, и заснеженный лес, замерев на краю поляны, по-прежнему к чему-то настороженно прислушивается… И так же недвижим в своем кресле майстер Леонгард: пред духом его, этим чистейшей воды кристаллом, и действительность, и воспоминания равно живы и равно мертвы.
Вот гибкой, неуловимой тенью бесшумно скользит лиса; изумруды глаз, полыхнув на фоне темных стволов, исчезают в чаще, лишь облачко серебристого инея повисает над тем местом, где пушистый хвост коснулся снега.
Тощие, изможденные фигуры в поношенной одежде, лица, разные по возрасту и все же невероятно схожие меж собой скучной, унылой невыразительностью, возникают перед глазами майстера Леонгарда; слышны произнесенные шепотом имена, настолько ординарные, что с их помощью не отличишь друг от друга этих серых, невзрачных людишек. Это, разумеется, домашние учителя, они приходят и уходят, больше месяца не продержался ни один; чем они не угодили матери — неизвестно, она и сама толком не знает — впрочем, и не ищет — вразумительного ответа, да и с какой стати, ведь они как пузырьки в кипящей воде — вот они есть, а вот их уже нет. У Леонгарда на верхней губе пробивается первый пушок, и ростом он никак не ниже матери. Во всяком случае, ему теперь не надо смотреть на нее снизу вверх, глаза у них вровень, однако он все время отводит свой взгляд, не решается заглянуть в эту водянистую, рассеянную пустоту, чтобы перелить туда по капле свою раскаленную добела ненависть, заклясть ее, подчинить; желание это уже давно не дает ему покоя, комом стоит в горле, но каждый раз он отступает и покорно сглатывает его, и тотчас во рту делается горько и желчный яд растекается по кровотоку.
Читать дальше