Андрей Михайлович БУРОВСКИЙ
ТАЙГА СЛЕЗАМ НЕ ВЕРИТ
Моим детям: сыновьям — Евгению и Павлу, дочерям — Полине и Ульяне, а также всем юношам и девушкам, способным вести себя достойно в сложных обстоятельствах жизни, посвящается.
Андрей БУРОВСКИЙ
Все горы, реки, люди, кедры, лагеря уничтожения, пещеры, медведи и тетерева цинично выдуманы автором. Ничего подобного описанному в книге никогда не было и не могло быть потому, что не могло быть никогда.
Андрей БУРОВСКИЙ
Автор использует в качестве иллюстраций к тексту стихи Евгения Лукина, Вадима Шефнера, Хорста Весселя, Евгения Евтушенко, Николая Заболоцкого, Юрия Малаховского.
5 августа 1999 года
Печальна участь того, кто пережил свою эпоху. Еще печальнее участь того, кто пережил и не увидел в детях преемников. Сорок лет просидел под поясным портретом Сталина старый, заслуженный энкавэдэшник Алексей Владимирович Миронов. Так и сидел, неприкаянный, не нужный никому и, справедливости ради, ни с кем не желающий знаться. Так и сидел, до самого утра 5 августа 1999 года. Еще в семь и в восемь часов все было совершенно как всегда: понятно, до скуки привычно. Внучка Ирка ушла в университет, получать какой-то документ. Дочь и зять пили чай, скучно препираясь, кому первому ехать на дачу.
Встал, сделал гимнастику, напился крепкого чаю без сахару, съел черного хлеба с маргарином советского производства (чтобы не есть «Рамы», «Долины Сканди», иного буржуазного товара), сунул в зубы «Беломор». Впереди был долгий скучный день, в котором не было ничего: ни дела, ни общения с близкими, ни даже телевизора и чтения.
А в пять минут девятого все стало совсем не как обычно, потому что стул Алексея Владимировича вдруг встал под углом к полу и к четырехугольнику окна, сердце стиснула огромная рука, и сам собой вырвался болезненный крик, полустон сквозь перехваченное горло. Вбежали на грохот, на крик. Алексей Владимирович лежал под стенкой, нелепо загребая руками и ногами; его очки в роговой оправе отлетели куда-то к окну, а из горла вместе с хрипом шла какая-то розоватая пена.
Зять кинулся к телефону. Дочь бросилась к папе. Медленно-медленно поднялись бескровные веки:
— Иру мне… Где Ира?..
Дочь рыдала. Зять кусал губы, рвал телефонный диск. Где-то мчалась зареванная Ирка, где-то ехала «скорая помощь».
— Папа, что с вами?! Что надо делать?!
И еще раз открылись глаза, задвигались тонкие бескровные губы:
— Уйдите все… Ирку давайте… Не хочу смотреть на ваши морды.
И закрыл глаза старик, лег ждать. Ждал столько лет, уже недолго. Примчалась Ирка, кинулась к деду, на ходу швырнула отцу с плаксивой злобой:
— Что, не могли на кровать?..
Слезы размывали макияж. Папа мялся, пожимая плечами, разводя руками. Как ей объяснить, что нельзя страгивать с места, что как раз и нельзя на кровать?..
А Ирка присела на пол, позвала тихо:
— Дедушка…
Улыбка тронула бледно-розовые губы:
— Дождался… Ирочка… Вон за портретом возьми ключ.
Ирка замерла, уставилась вовсю на деда. Чего угодно могла ждать, но чтобы так…
— Ира… Ключ достань…
За портретом и правда был гвоздик, а на гвозде висел ключ: бороздки в одну сторону, длинный стержень, кружок, чтобы удобнее держать.
— Внученька… Там богатство зарыто… Не один миллион старыми. Я был начальник лагеря, скопил. Это все — в железном ящике, закопано… Лежит в земле, в истоках Малой Речки в Саянах. Тридцать километров выше деревни Малая Речка есть скала красного камня. Под ней бьет ключ. Десять кубических саженей к северо-западу от ключа, на ровной площадке… Ирка, повтори, что я сказал.
Внучка оглянулась, ища взглядом мать — отец мало что значил в семье. Мать смотрела с оторопелым видом, и едва ли не впервые в жизни Ирка пронзительно поняла — мать ей никак не помощник.
— Ира… — позвал дед, еле слышно, но очень настойчиво, — говорю — повтори, что сказал. Это богатство, Ира… На золоте будешь есть, в панбархате ходить…
Ирина честно повторила: где лежит, сколько саженей, в какую сторону… Опять оглянулась.
Не сразу открыл глаза дед. Потому что сейчас перед ним были не дочь с зятем, даже не родная его Ирочка. А перед ним возник вдруг отец со страшными глазами: «Прокляну!». Или это не отец? Это священник, отец Никодим, и тоже со страшными глазами. «Анафема!» — пел отец Никодим, громко и страшно.
Всю жизнь Алексей Владимирович усмешечками отгораживался от всего, чему учил отец, что рассказывали попы. Всю жизнь заглушал страх перед загробьем, как и страх перед физическим распадом. Все старался не верить в возможность… тем более в неизбежность ответа. И вот «когда-нибудь» превратилось в «сейчас», и не годились убогие отговорки атеистов, и смотрел из темноты кто-то с глазами такими страшными, что куда там и отцу, и Никодиму…
Читать дальше