– По вышеперечисленному следует приговор, – голос Нила резко вспорхнул к крышам двора-колодца, спугнув ворон. – За систематическое коверканье великого русского языка, за безграмотность печатных текстов, за канцеляриты и тавтологию в репортажах Егор Барабаш приговаривается к расстрелу. Приговор требует немедленного исполнения.
Барабаш вздрогнул, дёрнулся, как затравленный зверь, взглянул на квадратик неба, забранный в кривую, точно вырезанную тупыми портновскими ножницами раму от нависающих крыш, по-рыбьи схватил губами холодный воздух. Сейчас всё будет кончено. Лишь мгновение до выстрела – растянутое каучуковое мгновение. Говорят, перед глазами должна пронестись вся пёстрая жизнь. Говорят…
Он ничего из своей биографии не вспомнил в этот наэлектризованный миг, лишь ощутил – услышал – собственный мозг, чётко, промасленными поршнями, толкающий двигатель в голове. Ещё одно невесомое мгновение – и замрёт это адское тиканье…
…Нил встал рядом с Воссом и Милой, вскинул – о, господи, не автомат, винтовку, самую настоящую винтовку – и прижался ухом к прикладу…
– Целься! – разлетелось эхом по пространству двора.
Барабаш закрыл глаза…
…И вдруг всё сказанное этими тремя из трибунала приобрело совершенно материальный облик, собралось, как детские кубики, в осмысленный текст. Егор ощущал этот текст почти физически, словно тот был прибит в черепе где-то на уровне темени. Он мог бы поклясться, что никогда память его не была так крепка, а сознание так ясно.
– Стойте, – Барабаш сделал шаг вперёд. – Вы не дали мне последнее слово!
– Слово? Чтобы ты ещё раз унизил русский язык? – Нил не отрывал прищуренный глаз от прицела.
– Вы сами, вы все… Говорите безграмотно, коверкаете речь! Если вы судите других, то должны быть, по крайней мере, безупречны! Кристально безупречны!!!
Нил оторвал щёку от приклада, подал знак остальным.
– Что ты сказал?
Барабаш набрал воздух в лёгкие, удивился, как жарко ему вдруг стало, будто не стоял он на декабрьском ветру в пижаме и куцей куртке, а вышел из протопленной избы. С этими ублюдками следовало петь по их же нотам. Зря он, что ли, в студенческие годы вымучил свою четвёрку по русскому на журфаке?
– В каждой, сказанной вами фразе, – уродство. Вы не слышите себя! – крикнул он троице. – Вы способны лишь пенять другим на ошибки, а сами греховны не меньше!
Ему не ответили. Но и не выстрелили. Пока. Барабаш призвал на помощь все, таящиеся в закоулках памяти, филологические знания, заслонил рукавом глаза от света и продолжил:
– «Приговор следует», «приговор «требует»… Приговор не может ничего требовать и не из чего следовать, вы не чувствуете язык? «Торговки творогом» – уродливая звукопись, преступный фоноряд. Дальше… «9-й канал брал интервью»… Канал ничего не может брать! И «гореть» канал не может!!! Что вы несёте? А «процедура обрезания» – вопиющий канцелярит! И «вышеперечисленное» – канцелярит! Чу! Что это? Скрип? Скрежет? Это Пушкин с Гоголем в гробу переворачиваются, когда слышат вас!
Ему показалось? Или всё же было сказано «пли»?
Последовал выстрел-свист, Егор ощутил, как индевеет его позвоночник, становится хрупким, стеклянным и рассыпается в мелкое крошево. И тело его, потеряв стержень, некрасиво опадает на стылую землю, точно кожура от ливерной колбасы. И глаза заливает чем-то коричневым, с неровными круглыми дырками, как будто сидишь внутри маленького катышка керамзита, и сам ты маленький, пего-рыжий, и смотришь на мир сквозь ноздреватую стенку…
… А боли нет. Только рядом с глазами – сапог, такой огромный, в белёсых разводах уличной соли вперемешку с грязью…
…И голос: «Унесите».
* * *
Он просыпался медленно, как после дешёвого наркоза. Холодная ладонь на его лбу убирала забытьё, нанизывала на пальцы вязкий липкий сон, как мотки свалявшейся пряжи.
– Женя?
– Тихо-тихо, мой друг, не кричите!
Барабаш открыл глаза.
Камера была узкой, длинной, холодной.
– Где я?
Он приподнялся на локте и поглядел по сторонам. Голова сильно кружилась, и человек, сидевший рядом с ним на коленях, очень долго фокусировался, не желая принять единый облик.
– Как вы себя чувствуете, дружище?
Голос был ласковый, тихий, как у покойного деда. Барабаш сильно зажмурил глаза, чтобы прогнать наваждение, но когда открыл их вновь, ничего в окружающей обстановке не изменилось: тот же узкий подвал с крохотным прямоугольником оконца где-то наверху, бетонный пол, устеленный соломой и тряпками, и пожилой человек, участливо наклонившийся к нему. Вид у мужчины был «профессорский» – бородка клинышком, нелепое для ситуации кашне в «турецкий огурец», свисающее с шеи, и виноватые интеллигентные глаза за толстыми стёклами очков.
Читать дальше