Только хочу сказать Косте, чтоб они вечером не шумели, как гудение огнеметов в коридоре замолкает. Поворачивается вентиль. Мы протискиваемся на этаж, кашляя от гари, разбредаемся по ячейкам, не глядя на ликвидаторов. Костя что-то говорит мне, но я убегаю – ОВС еще не хватало. Никогда не выхожу в коридор раньше, чем через три часа после зачистки. Все еще помню родителей.
Вваливаюсь в ячейку, вытирая холодный пот. Запираю герму, прислоняюсь лбом к холодной стали, считаю до двадцати, глубоко дыша – успокаиваюсь. Все позади, я в безопасности. Дома. Окликаю Свету. Тишина. По привычке пугаюсь, но отбрасываю в сторону жуткие мысли. Опять задержалась.
Ну, раз так – готовлю ужин. Разогреваю красный концентрат, нарезаю в него мох, даже наливаю по полкружечки чайного гриба. Подумав, достаю давно припасенную бутылку спирта. Бреюсь, причесываюсь, жду. По десятому разу слушаю дебильные частушки.
– Бригадир наш среди смены
Заорал «Е… рот»,
Глядь – в глазах поплыли стены,
Начался Бетонворот!
Паша, пообещай, что накопишь на новый приемник. Будешь вкалывать, барыжить и экономить. А лучше – выбьешь у клятой Партии жилье на другом этаже. И попросторнее.
Проходит час. Я меряю ячейку шагами, прикидывая, что еще могло случиться. Застрял лифт. Не вышло на смену трое, будут дорабатывать допоздна. Зашла к подруге… Нет, предупредила бы.
Плюнув на ОВС, выхожу за гермодверь. Нервно топаю через коридор туда и обратно, обходя пятна копоти. Меня окликает дядя Витя. Подхожу к нему, он протягивает мне маленькую потрепанную корочку. Светино удостоверение.
– У вашей гермы лежало, – тихо роняет он. – Там, видно, слизи не было, и не жгли. Вот и сохранилось.
– Она, наверное, обронила… – выдавливаю я. – Может, утром…
Доходит, что тогда бы ее не пустили на работу. Дядя Витя хлопает меня по плечу. Молчит. Его сморщенное лицо так и сочится печалью. Мне тошно. Словно скользкое щупальце сдавливает внутренности. Дышать нечем. В глазах плывет.
– Не могла она…
«Вот если б на полчаса раньше – аккурат бы попали, могли бы даже до двери не добежать». Света должна была вернуться за полчаса до меня. Может, переждала у соседей?.. Начинаю колотить во все гермы в коридоре, крича: «Света! Светлана Одинцова! Фантазерка, выходи!». Я задыхаюсь, сдираю кулаки о сталь гермодверей, в кровь кусаю губы и не замечаю слез. Света через декаду должна была уйти в декрет…
…Потом помню ликвидатора Ефимова, рычащего мне на ухо семиэтажным матом, стальную хватку его протеза, едва не сломавшую мне плечо; помню, как волочатся по коридору мои ноги, врезается в глаз тяжелый кулак его целой руки, как стремительно распухает скула и хлопает гермодверь. Моя гермодверь. Больше не наша.
Слезы не хотят вытекать из заплывшего глаза, я скребу ногтями пол, подползая к колченогому столику. Словно со стороны слышу надрывное завывание, когда вижу накрытый на двоих ужин. Швыряю с него на пол миски, кружки – чайный гриб выплескивается на плешивый ковер. Хватаю бутыль со спиртом и хлебаю из горла – глотку прожигает, словно огнесмесью, язык дерет, как штык-ножом. Так мне и надо. Снова кричу в потолок, не понимая, где я и зачем, снова заливаю этот крик глотком жгучего пойла и пытаюсь отдышаться.
Мою жену забрал Самосбор. Жену и ребенка.
Впереди лишь беспросветный мрак одинокого существования. Работать на клятое благо Партии, жрать пищебрикеты и мох и каждый цикл перед сном слышать…
– …Кто стучится в гермодверь,
Валенками шоркая?
Хочешь верь, а хошь проверь —
Мамка твоя мертвая!
С ревом кидаю табуретку в стену. Хоть бы они заткнулись, хоть бы поняли! Неужели у них нет ничего человеческого? Неужели осталось только едкое зубоскальство, чернушные шутки и пьяный угар?! Неужели у них нет больше способа справляться с этой гнетущей тоской?
А у меня?..
Я валюсь на спину и, запрокинув бутылку, вливаю в себя еще пару глотков. Голова кружится, отчаянно тошнит. Кое-как переворачиваюсь и блюю под себя, уперевшись лбом в ковер, пытаюсь встать хотя бы на четвереньки.
– …А сирена все орет,
Нам работать не дает,
Мы ее не слышим —
Черной слизью дрищем!
Отплевываюсь едкой кислой слюной, кое-как поднимаюсь и бреду к герме, держась за стену. В глазах плывет, ноги подкашиваются. Поворачиваю вентиль, меня напутствует бессмертное:
– Папа – плесень, мама – слизь!
Ликвидатор – в рот е. сь!
Делаю пару шагов, врезаюсь в герму Лазукиных. Барабаню что есть сил содранными распухшими костяшками. Уже почти не больно. Музыка стихает. Вентиль поворачивается, открывает Толик – старший из братьев. Стриженный наголо детина, с бородкой клинышком, чуть старше меня. Смотрит осоловело, но четче, чем я.
Читать дальше