Так вот, он играл почти непрерывно. В паузах возникал вакуум, почти невыносимый для самого Слепого. Он должен был заполнять пустоту звуками, чтобы не свихнуться от всего того, что происходило вокруг него, а также внутри его рано поседевшей головы.
Время с восьми до десяти вечера было не очень благоприятным. Час всякого отребья. Плохие парни уже слишком пьяны; хорошие парни еще слишком трезвы. Хорошие отличались от плохих только тем, что не представляли непосредственной угрозы, хотя, бывало, все менялось в один момент.
Если Слепой выходил через черный ход, чтобы отлить, то вполне мог получить ногой по яйцам. А однажды получил и нож между ребер, но, к счастью, выжил. И на следующий вечер уже снова играл, зарабатывая себе на завтрак, играл, невзирая на дикую боль под тряпками, которыми его перевязали, играл до тех пор, пока открывшаяся рана не начала обильно кровоточить. Помнится, джинсы пропитались кровью спереди, и какая-то пьяная девка с хохотом вопила: «У Слепого менструация!»
Да, такие дела. Ближе к одиннадцати он чувствовал себя гораздо лучше. Раскованнее, что ли. Словно ночь брала его под свое черное крылышко, принимала в объятия, поглощала целиком, без остатка. Мрак снаружи и мрак внутри – это уравнивало шансы. И он играл, уже не думая ни о чем. Играл, чтобы пережить эту ночь; сама музыка, которую он извлекал, становилась жизнью. Он словно заклинал беспощадных демонов пустоты, которые в противном случае быстро прикончили бы его. Но когда-нибудь все равно прикончат – в этом можно было не сомневаться.
Около полуночи наступал его час – неизмеримый промежуток, которым он владел почти безраздельно. Он творил чудеса, затыкая ревущую от безысходности глотку тьмы. Он играл, как продавший душу дьяволу, ненадолго возвращая старухам молодость, потаскухам – невинность, всем проклятым – надежду. В это время гам в «Дереве Иуды» нередко стихал и рыдала только его гитара, а сентиментальные шлюхи обоих полов молча утирали слезы, опасаясь разрушить последнюю стену, отделявшую никчемную жизнь от позорной смерти.
Слепой помнил, что он ничем не лучше большинства из них, но за темными стеклами очков не было видно его глаз, и только пальцы иногда кровоточили, да в голосе прорывалось что-то совсем уж дьявольское. Когда однажды шлюху по кличке Мальвина нашли повесившейся в сортире, кое-кто утверждал, что причиной самоубийства явилась игра Слепого, который в предшествующую ночь был в ударе. Слепой не верил в это. Он-то, как никто другой, знал, что музыка совершенно бессильна.
С наступлением утра он стремительно терял энергию. Серый тоскливый дневной свет превращал его в то, чем он был на самом деле, – в жалкого музыкантишку со старой гитарой, который растратил впустую свою молодость и угробил скудный талант. И тогда он, сгорбившись, убредал в свою убогую каморку возле кухни, где обычно пережидал бесплодное, прямо-таки смертельное для него время. Здесь он спал на рваном матрасе, брошенном прямо на доски пола, и его соседями снизу были крысы, шуршавшие в подвале. Он засыпал под издаваемые ими шорохи – эти звуки казались ему гораздо более умиротворяющими, чем грохот кастрюль и лязг ножей, доносившиеся с кухни. И, кроме того, холодом близкой могилы тянуло из подвала сквозь щели между досками…
Он был абсолютно, непоправимо одинок. Он тоже почти забыл свое имя и дату своего рождения. Даже самые расчувствовавшиеся из пьяниц никогда не приглашали его выпить с ними. Должно быть, на каком-то животном уровне они воспринимали его как существо иной породы. Пусть даже низшее, но чуждое. Он был тайным врагом, потому что заставлял их вспоминать не только самое лучшее, но и самое худшее. То, что они хотели бы забыть навсегда. Он был хуже священника. В конце концов, священника можно послать подальше. У священника может быть нечистая совесть. А этот парень с черными безразличными стеклами вместо глаз, случалось, засовывал свои грязные пальцы в самые сокровенные раны. И ковырял, ковырял, ковырял…
И все же ему платили за то, чтобы он играл. Без него было бы скучно. Без него меньше пили бы (убыток заведению!), больше ломали (опять-таки убыток!) и больше убивали. Хозяин «Дерева Иуды» это понимал. И Слепой жил чуть лучше, чем бродячие музыканты, – он по крайней мере имел крышу над головой. Правда, в последнее время бродяги попадались все реже.
У него не было поклонников. Вокруг была земля без веры и без любви, да и кто мог полюбить этого монстра, крошившего своей музыкой осколки разбитых сердец. Пару раз шлюхи приходили к нему и предлагали себя, чтобы проведать, может ли он дать им хотя бы частицу того почти невозможного, на что смутно намекала подавленная разбуженная страсть, но уходили, горько разочаровавшись… до следующей полуночи. И все хорошее оставалось недоступным, точно звезды, чье тусклое сияние вызывает приливы щемящей тоски. Музыка Слепого была как сияние этих звезд – неутешающая, ускользающая, обманчивая, нездешняя, – и в то же время насквозь пропитанная страданием, чувством потери, отчаянием, несбыточной любовью. И еще всем тем, чего он не имел и никогда не будет иметь.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу